— Да, да, папа, конечно.

Я не хотел его обидеть.

— Жаль, что ты вернулся так поздно. Раньше я чувствовал себя не таким усталым и мог бы еще многое тебе рассказать.

Я подумал, что этими словами он хочет упрекнуть меня за позднее возвращение, и предложил ему отложить наши пререкания на завтра.

— Какие пререкания, — сказал он задумчиво, — речь идет совсем о другом. Речь идет о вещах, о которых и пререкаться-то нечего и которые станут известны и тебе, как только я о них расскажу. Только вот очень трудно о них рассказать.

Здесь в мою душу снова закралось сомнение.

— Ты что, плохо себя чувствуешь?

— Не могу сказать, что плохо, просто я очень устал и сейчас пойду спать.

Он позвонил и одновременно позвал Марию. Когда она пришла, он спросил, все ли приготовлено в его комнате. И сразу же пошел к себе, шаркая туфлями. Дойдя до меня, он наклонился и подставил щеку для ежевечернего поцелуя.

Увидев, как неуверенно он идет, я снова заподозрил, что с ним неладно, и снова спросил, как он себя чувствует. И мы оба еще раз повторили все те же слова, и он снова уверил меня, что не болен, а просто устал. Потом добавил:

— Пойду, обдумаю то, что я скажу тебе завтра. Вот увидишь, ты со мной согласишься.

— Папа, — сказал я взволнованно, — я охотно тебя выслушаю.

Услышав, с какой готовностью я согласился воспринять его жизненный опыт, он помедлил с уходом: следовало воспользоваться таким благоприятным моментом! Он провел рукой по лбу и сел на стул, на который опирался, подставляя мне щеку для поцелуя. Он немного задыхался.

— Странно! — сказал он. — Я не в состоянии сказать тебе ничего, ну просто ничего.

Он огляделся, словно ища вокруг то, что тщетно пытался нащупать в памяти.

— И все-таки я знаю так много, можно сказать, я знаю просто все. Должно быть, это результат моего огромного жизненного опыта.

Но, по-видимому, его не очень мучило то, что он не в силах был выразить свою мысль, потому что он улыбался, довольный своим величием и могуществом.

Не знаю, почему я тут же не вызвал врача. Больше того, я должен в этом признаться со стыдом и болью: я счел, что слова отца продиктованы тщеславием, которое уже не раз за ним замечал. Однако я не мог не заметить и его слабости и только потому не стал с ним спорить. Мне нравилось видеть, как счастлив он этим своим иллюзорным могуществом, в то время как на самом деле он был слабее слабого. К тому же я был польщен его любовью, проявившейся в этом его желании сообщить мне все те знания, которыми, как он полагал, он владеет, хотя сам-то я был убежден, что ничему он научить меня не может. И, чтобы сделать ему приятное и в то же время его успокоить, я сказал, что он не должен слишком напрягаться в поисках недостающих слов, потому что в затруднительных случаях, подобных этому, даже великие умы предпочитали откладывать все эти сложности в самые дальние уголки памяти, чтобы они упростились там сами собой. Он ответил:

— Да то, что я хотел бы тебе сказать, не так уж и сложно. Тут нужно найти одно слово, всего одно слово, и я его найду. Но только не сегодня, сегодня я буду спать и ни о чем не думать.

Однако он все не поднимался со своего стула. Бросив на меня испытующий взгляд, он неуверенно сказал:

— Боюсь все-таки, что не сумею тебе рассказать все, что думаю, потому что ты привык над всем смеяться.

Он улыбнулся, словно просил, чтобы я не сердился на него за эти слова, поднялся со стула и еще раз подставил щеку для поцелуя. Я не стал с ним спорить и объяснять, что на свете есть множество вещей, над которыми можно и должно смеяться: я просто крепко обнял его, чтобы немного подбодрить. Но, должно быть, мое объятие было слишком крепким, потому что он высвободился, дыша еще тяжелее, чем раньше. Однако мой порыв был, видимо, им замечен, так как, уходя, он дружески помахал мне рукой.

— Спать, спать! — сказал он весело и ушел вместе с Марией.

Оставшись один, я опять-таки (и это тоже очень странно) не подумал о его состоянии; вместо этого я, взволнованный и исполненный сыновней почтительности, посетовал на то, что ум, устремленный столь высоко, не в силах воспользоваться возможностями, которые предоставляет человеку более высокая культура. Сейчас, когда я это пишу и когда я уже почти достиг тогдашнего возраста отца, я с достоверностью знаю, что у человека может быть ощущение глубочайшего постижения им всего и вся, которое помимо этого необычайно острого ощущения никак больше не проявляется. Скажем так: когда человек, делая глубокий вдох, с восторгом приемлет с этим вздохом всю природу — во всей неизменности, с которой она нам предложена, — он и проявляет ту способность к постижению сущего, коей наделило нас мироздание. Что касается отца, то это ощущение понимания всего и вся, возникшее у него в последние сознательные минуты его жизни, явилось следствием внезапного религиозного озарения, хотя разговор на религиозную тему начался потому, что я сказал ему о своем интересе к проблемам происхождения христианства. Правда, сейчас я знаю, что это ощущение было также и первым симптомом отека мозга.

Пришла Мария убирать со стола и сказала, что отец, по-видимому, сразу же заснул. Тогда и я отправился спать, уже совершенно успокоившись. За окном бушевал и выл ветер. Я слушал эти завывания, и они казались мне, лежавшему в теплой постели, колыбельной песней, которая становилась все тише и тише по мере того, как я погружался в сон.

Не знаю, сколько времени я проспал. Разбудила меня Мария. По-видимому, она прибегала ко мне в комнату уже несколько раз и, окликнув, тут же убегала снова. Еще во сне я ощутил какое-то смутное беспокойство, а когда, открыв глаза, увидел, как бедная старуха мечется по комнате, понял, в чем дело: она старалась меня разбудить, но когда ей наконец это удавалось, ее уже не было в комнате. От завываний ветра за окном ужасно хотелось спать, и, сказать по правде, направляясь к отцу, я весьма сожалел о том, что меня разбудили. Я знал, что Марии вечно кажется, будто отец при смерти. Ну, и задам же я ей, если и на этот раз там все в порядке.

Комната отца, не очень большая, была вся заставлена мебелью. После смерти матери, стремясь убежать от воспоминаний, он перебрался в другую комнату, меньше прежней, но перетащил с собой всю мебель. Скупо освещенная газовым рожком, помещавшимся на низеньком ночном столике, комната была почти полностью погружена в тень. Отец лежал на спине, до пояса свесившись с кровати, и Мария поддерживала его, чтобы он не упал. Газовый рожок бросал розоватые отблески на его покрытое потом лицо. Голова покоилась на груди верной служанки. Он стонал от боли, и изо рта, с отвисшей губы, стекала на подбородок струйка слюны. Он, не отрываясь, смотрел в стену и не обернулся, когда я вошел.

Мария сказала, что прибежала на его стоны и вовремя подхватила, не дав ему упасть. Сначала, объяснила она. он был гораздо беспокойнее, это сейчас он немного притих, но все равно она не рискнула бы оставить его одного. Видимо, она хотела оправдаться передо мной — ведь она меня разбудила, но я и так уже понял, что она поступила правильно. Рассказывая все это, Мария плакала, но так как мой черед плакать еще не настал, я даже велел ей замолчать и не усугублять своими слезами весь этот кошмар. Я еще не понял тогда, что произошло. Бедняга постаралась подавить рыдания.

Наклонившись к уху отца, я крикнул:

— Почему ты стонешь, папа? Тебе плохо?

Мне кажется, что он меня услышал: стоны его сделались глуше, и он отвел глаза от стены, как будто желая взглянуть на меня; но обратить взгляд в мою сторону ему не удалось. Я несколько раз прокричал ему в ухо все тот же вопрос, но так ничего и не добился. И вот тогда-то меня покинуло мужество. Отец в этот час был уже ближе к смерти, чем ко мне, и поэтому мой голос не достигал его слуха. Мне стало страшно, и тут же вспомнился наш разговор накануне вечером. С тех пор прошло всего несколько часов, а он уже был на пути к тому, чтобы узнать кто из нас двоих был прав. Как странно! К боли, которую я испытывал, примешивались угрызения совести, Я спрятал лицо в отцовскую подушку и отчаянно зарыдал, хотя совсем недавно упрекал за то же самое бедную Марию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: