Он ставит слово «искусство» в кавычки, боясь уронить его высокий смысл, отводя своей персоне тут весьма скромное место.

Ему не хватало в Петербурге матери, астраханского солнца. Но зато здесь были театр, музыка, музеи. Кустодиев жадно впитывал все, набрасываясь то на стихи (благо хорошая библиотека в Академии), то на музыку (он играл на фортепиано и на гитаре), то на театр (опера в Мариинском, драмы Островского в Александрийском), то на музеи (из Эрмитажа не вылезал часами). Его письма этой поры отличает необычайная эмоциональность. Еще год назад он писал сухие отчеты, деловые просьбы. Теперь иное. На бумагу вырываются свойственные ему и пока невидимые для петербургских товарищей жизнерадостность и юмор. В письмах он не скрывает своей непосредственности, восторженности.

"Живу в Питере, дорогая мамочка, прекрасно, чувствую себя восхитительно, сплю хорошо, пишу ничего (красками); рисую плохо (карандашом) и хвораю совсем скверно (т. е. здоров)".

"Ромео и Джульетта"! "Ромео и Джульетта"! "Ромео и Джульетта"!!! Этот сад, залитый сиянием луны, серебрящиеся деревья, кусты, замок, балкон, на котором стоит Джульетта, вся в белом, с чудными волосами, падающими на ее плечи. Перед ней Ромео. Он поет. Его голос так сладко замирает, так нежно шепчет, что кажется, будто где-то ветерок пробегает по листьям, задевает их, они трепещут и нашептывают оригинальную мелодию. А музыка!.. Я несколько раз умирал в театре!"

"Третьего дня я был на концерте Иосифа Гофмана, пьяниста. Он совсем еще мальчик, ему не более 20 лет; но какое мастерство, какое художественное чувство — это изумительно… Он так поэтично и тонко сыграл Шопена, что я был в каком-то забытьи. А "Лесного царя" Шуберта!.. Особенно то место, где слышится после могучих звуков голоса лесного царя чуть слышный детский лепет, тонкий и мягкий, как лесные колокольчики".

Дома, у дяди С. Л. Никольского, где жил художник, был рояль, и Кустодиев проигрывал всего "Евгения Онегина", «Русалку», «Демона»; за холстом насвистывал мелодии из опер. Часами простаивал в очередях, чтобы достать дешевый билет в Мариинский театр. Экономил на конке, бегая по морозным улицам каменного гулкого Петербурга. Здоровье и силы чувствовал в себе такие, что, казалось, мог бы неделю работать без сна.

И считал самым нужным делом рисовать. За рисунок все время получал третий разряд. Наконец получил второй и сразу же поставил цель — получить первый.

"Этим рисунком, — писал он матери, — я доказал самому себе, что при желании и терпении можно достигнуть желанных результатов. Следующий месяц постараюсь получить первый".

Он получил в конце концов первый разряд; его рисунок стал энергичным и изящным одновременно, он научился делать растушевку, искусно передавая карандашом поверхность предмета. О нем уже говорили как о будущем иллюстраторе книг.

Но он еще не знал о себе ничего.

Однажды сам "властитель душ" Репин обратил на его работу внимание. А через год взял к себе в мастерскую.

Репин заставлял своих учеников работать с утра до вечера. С девяти утра до двенадцати они писали этюды с натуры, с двух до четырех дня занимались зарисовками, от пяти до восьми вечера делали наброски с натурщиков.

Раз в месяц по субботам Репин просил всех приносить свои работы, не ставя на них фамилий. Учитель вслух разбирал каждую работу, и студент замирал, слушая его. Говорил Репин немного. Но иногда брал кисть, отходил от полотна, на минуту застывал, прицеливаясь, и потом сразу бросал, где нужно, мазок — широкий, смелый. Или растопыренной ладонью указывал на какое-то место и говорил: "Посмотрите сюда. Смотрите-смотрите, а теперь смотрите на натуру. Что-то общее есть, но приблизительно, приблизительно. Не любите вы натуру!"

Кустодиев учился мастерству у Репина, восторгался цветопередачей у Куинджи, гравюрами одного из любимых профессоров Академии художеств — Матэ. (Его портрет он потом сделает в благородной манере, поразительно отразив высокий строй чувств и мыслей этого человека.) В силу своей застенчивой сдержанности ни с кем особенно не был откровенен. Свои сокровенные мысли по-прежнему поверял лишь первому учителю Павлу Алексеевичу. Писал в Астрахань длинные письма, делился муками, поисками, сомнениями, своей неудовлетворенностью. Писал и товарищу своему по работе И. С. Куликову:

"Какой должен быть путь, чтобы вернее достигнуть результатов? Что прежде всего — рисунок, форма или живопись?

Ведь начинаешь писать — и вместо того, чтобы нарисовать строго, серьезно, пу-зть это будет и сухо, начинаешь увлекаться живописью, красивыми тонами и в погоне за ними теряешь самое драгоценное — рисунок. И это почти в каждой работе. Как будто втебэ живут два человека — один прекрасно сознает, что нужно вот так бы и так, а другой соглашается с ним и все-таки делает по-своему. Я, кажется, никогда так не мучился работой, как теперь: или потому что раньше отчета себе не давал — писал как писа-лось. И после каждой работы чувствую, что не умею рисовать и не только посредственно, но даже совсем не умею…

Академия, мне кажется, должна выпускать прежде всего людей, умеющих рисовать и писать, не картину, потому что картину написать никто не научит, это ужз в самом себе, а писать с натуры… Мне кажется, что вместо того, чтобы давать награды за эскизы, — не лучше ли давать их за этюды… И вот опять спраши ваешь: кто виноват? Больше всего, кажется, мы сами. Не имея силы воли, чтобы систематически и серьезно отдаться изучению, мы начинаем выдумывать всякие причины неуспеха, что вот, мол, и профессор плох… и время такое теперь, что не понимают нас и т. д. Да, своя собственная воля прежде всего!"

Характер, твердый, целеустремленный, хотя и внешне сдержанный, выковывался в нем. Необычайная работоспособность сочеталась с чувствительностью. Под внешней застенчивостью скрывалась глубоко запрятанная вера в себя, в свой труд, в свое сердце. Он уже знал: учение, теории, экзамены — нужно, но источник всего — верность тому главному, что лежит в самой глубине души человека.

"Государственный Совет"

— Итак, что вы можете сказать относительно имеющего быть 100-летнего юбилея нашего Государственного Совета? — тихим, бесстрастным голосом спросил Николай II у стоявшего перед ним государственного секретаря.

Тот почтительно склонил голову чуть вправо, открыл папку и стал докладывать предложения: об изображении на медалях пяти государей, при которых действовал Совет, об издании исторического обозрения Совета с рисунками и портретами его членов, о юбилейном торжественном заседании Государственного Совета.

— И это все? — поднял на него большие блекло-серые глаза Николай II.

Государственный секретарь, бесшумно закрыв папку и еще более почтительно склонив голову, не очень уверенно добавил:

— Если будет на то соизволение, можно заказать групповой живописный портрет членов Совета.

Николай приподнял брови, тронул русую бородку, встал из-за стола и, подойдя к окну, стал внимательно смотреть на Неву, словно ища там что-то. Наконец вернулся к столу и неожиданно одобрительно произнес:

— Это должна быть картина, достойная славного российского Олимпа. Надо, чтобы хорошо была исполнена.

Государственный секретарь поспешно заметил:

— Можно поручить эту работу господину Репину, — и вновь замер, ожидая ответа императора.

— Или кому угодно, — спокойно закончил разговор Николай.

Государственный секретарь вышел с озабоченностью в лице и во всей сухопарой высокой фигуре, остановился в соседней дворцовой зале. Раз государь одобрил, надо немедленно начинать переговоры. Следовало вызвать вице-президента Академии художеств графа И. И. Толстого, обговорить с ним все детали относительно столь важного живописного заказа. Тот должен переговорить с Репиным и, если художник согласится, поручить это дело Бобринскому и Любимову, пусть консультируют Репина. Должно быть, ему надо присутствовать на заседании Совета.

Секретарь в раздумье сдвинул брови и, поджав губы, направился к выходу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: