- Хотелось бы только побольше свежего воздуха и...
вежливости, - добавил он, насмешливо улыбаясь.
Рассказ этот, насколько я знаю, нигде не был напечатан, но я уверен, что Анатолий Федорович не преминул при случае подцепить этим происшествием представителей ненавистного ему полицейского ведомства.
Кони учил отличать сознательное преступление закона от невольного нарушения, "преступление от несчастья, навет от правдивого свидетельского показания", иными словами - гнусный тайный донос от бесспорно установленного факта совершения преступления, требовал уважения к человеческому достоинству "объекта правосудия". [...]
Как-то раз, уже в последние годы жизни, в своей квартире на Надеждинской (ныне улица Маяковского), Анатолий Федорович познакомил меня с некоторыми материалами своего архива. Он показывал фотографии преступников и их жертв, но живые образы вставали не со снимков, а из его описаний и рассказов.
...Вот два снимка. Заросший бородач и худощавый бритый человек. Разные лица, не правда ли? Но Кони закрывает физиономии картоном с прорезом для глаз и верхней части лица, и вы убеждаетесь, что перед вами один и тот же человек.
Поведал он мне тогда и о своих судебных ошибках. Одна из них оставила в его жизни особенно тягостный след. Дело было так.
Анатолий Федорович заметил, что во время его обвинительной речи подсудимый все время улыбался. Возмущенный Кони обратился непосредственно к присяжным, утверждая, что преступник, очевидно, потерял всякую совесть. "Он смеется над судом, над вами, господа присяжные заседатели, надо мной, над самим правосудием!"
Прием прямого обращения к присяжным имел успех: к обвиняемому применили строгую меру наказания. Но он и тут смеялся!
- Анатолий Федорович! - воскликнул в кулуарах суда один из его коллег. - Как вы могли так жестоко поступить?
Ведь подсудимый и не думал смеяться: он плакал!
Тяжело переживал эту свою ошибку Анатолий Федорович, судья-гуманист и тонкий психолог, подвергавший личность преступника тщательному анализу, глубоко выясняя причины, приведшие к совершению того или иного противозаконного поступка. [...]
Кони - жизнелюб и человеколюб, и недаром один из его лучших литературных портретов посвящен "другу несчастных", знаменитому доктору Ф. П. Гаазу, главному врачу московских тюрем, всю свою жизнь отдавшему облегчению тяжелой доли каторжан, отправляемых по этапу в сибирские рудники. Гааз требовал справедливости без жестокости, деятельного сострадания к несчастью и призрения больных, а ведь в царских тюрьмах томились старики, женщины, дети.
Гааз, рассказывал Кони, создал мастерские для арестантов, школы для их детей. Быть может (думается, что это было именно так), портрет Гааза удался Кони потому, что этот "друг несчастных" был чем-то внутренне близок самому автору - юристу, ученому, писателю.
2
Обаяние ума - вот в чем заключалась сила Кони. В его пристально-остром взгляде всегда светилась живая мысль, и вы совершенно забывали о его некрасивом, резко характерном лице. Он походил на старого шкипера, не хватало только трубки. Повредив ногу, он передвигался сначала при помощи одной, а затем двух палок, пока, наконец, под старость ему не пришлось пользоваться костылями. Но чувство юмора никогда не покидало его. Узнав, что одна его нога навсегда останется короче другой, он философски заметил: "Ну что ж, значит, я теперь со всеми буду на короткой ноге".
Я никогда не видел Анатолия Федоровича в парадной форме (да и была ли она у него?), ни "при орденах"
Ненавидел он чинопочитание. Однажды лечился он на одном из немецких курортов. Владельцы отелей наперебой информировали приезжих об остановившихся у них знатных иностранцах.
- Как прикажете вас записать? - обратился один из них к Кони. Сиятельство? Превосходительство? Нет? Тогда, может быть, тайный или надворный советник?
Кто же?
- Землевладелец. Имение "Ваганьково", - ответил Анатолий Федорович, вспомнив о принадлежавшем ему участке на Ваганьковском кладбище
Охотно рассказывал он и о забавных случаях, связанных с его физическими недостатками. Повстречавшись с Кони после перенесенной им тяжелой болезни, одна его знакомая сочувственно воскликнула:
- Как вы плохо выглядите, Анатолий Федорович! На вас просто лица нет!
- Сударыня, - спокойно ответил Кони, - на мне от рождения лица нет.
Появляясь в обществе в неизменном черном сюртуке, Анатолий Федорович считал возможным в течение долгих лет носить потрепанное старомодное пальтишко, испытавшее на себе все невзгоды "оскорбительного", по выражению Гончарова, петербургского климата. Вот и позвонил он однажды в этом наряде у подъезда особняка одного из своих коллег по Государственному совету, чтобы вручить свою визитную карточку. Старый швейцар с медалями, презрительно оглядев прохожего сквозь едва приоткрытую дверь, сурово пробурчал:
- Проходи, старичок, проходи, - здесь не подают.
Кони сам рассказывал об этом с лукавой усмешкой, с какой охотно "обыгрывал" свою фамилию, к слову сказать, не то финскую, не то датскую: Кони. Так, отказываясь от запрещенного ему врачами кушанья, он острил: "Не в коня - вернее: не в коней - корм".
Назначение Кони в 90-х годах в сенат было встречено консервативными кругами с большим неудовольствием. Черносотенный нововременский журналист Буренин откликнулся на это назначение злой эпиграммой:
В сенат коня Калигула привел,
Стоит он убранный и в бархате, и в злате.
Но я скажу, у нас такой же произвол:
В газетах я прочел, что Кони есть в сенате.
Кони не остался в долгу ответив следующим четверостишием:
Я не люблю таких иронии
Как люди непомерно злы!
Ведь то прогресс, что нынче Кони,
Где прежде были лишь ослы...
В нем заговорила кровь отца, автора злободневных куплетов, в свое время не побоявшегося осмеять "самого"
Фаддея Булгарина.
Анатолий Федорович был близким другом нашей семьи, часто бывал у нас, знал моего отца - пейзажиста К. Я. Крыжицкого. Особенно сдружился он с нами в последние годы жизни, вел оживленную переписку с моей матерью, писал и мне [...] Сын знаменитого водевилиста, редактора-издателя журнала "Пантеон" и известной актрисы и писательницы Ирины Семеновны Сандуновой (кабинет Кони украшали бережно хранимые портреты родных), Анатолий Федорович унаследовал от родителей любовь к театру и несомненную артистическую жилку. Но хотя в жилах его и текла "театральная кровь", он не только не стал актером, но и никогда не актерствовал ни как оратор на трибуне, ни как рассказчик в интимном кругу, ни как лектор в широкой аудитории. Он не расцвечивал свои ораторские выступления пестрыми "цветами красноречия", никогда не рисовался перед слушателями, но говорил так выразительно и живо, что вы с пластической отчетливостью видели все то, о чем он рассказывал. Это были великолепные монологи, убеждавшие ясной, отточенной мыслью, увлекавшие образностью, живостью повествования.