Послевоенные годы, принесшие Мексике интенсивные социально-экономические сдвиги, были поворотными также и в развитии ее духовной жизни. Как и вся Латинская Америка, Мексика стремилась не только к упрочению своего национального суверенитета, но и к высвобождению традиционной культурной зависимости от Европы. Процесс этот был прямо связан с важнейшим фактором мировой послевоенной истории — распадом колониальной системы и выходом на международную арену народов, веками пребывавших в состоянии периферийной замкнутости. Пробудившееся сознание своего равноправия отпечаталось в крылатой фразе мексиканского поэта Октавио Паса: «Впервые мы стали современниками всего человечества».
Момент национального самоутверждения — это всегда момент самопознания. Мы утверждаем себя тем, что отдаем себе отчет в собственном характере, в оригинальности вклада, который вносим в историко-культурный процесс человечества, — так считали участники философского движения, которое возникло и в Мексике, и в других странах Латинской Америки в послевоенный период. «Идея Америки», «философия латиноамериканского», «философия мексиканской сущности» — таковы некоторые из наименований этого движения, крупнейшей фигурой которого стал мексиканский ученый Леопольдо Сеа. Он отчетливо сформулировал задачу: «Понять прошлое — значит понять настоящее», решению которой посвятила усилия возглавляемая им культурологическая школа.
Конечно, движение гуманитарной и художественной школы, обозначившееся в Мексике в 50-е годы, не было первой и единственной попыткой самопознания. Но только теперь и в Мексике, и в Латинской Америке оно приняло последовательный, целеустремленный характер, стало очевидным выражением кризиса практики и идеологии колониализма и следствием исторически неизбежного пробуждения национального сознания угнетенных народов.
Вот таким образом и возникла связь между проблемой своеобразия Мексики, столь напряженно исследовавшейся и обсуждавшейся в 50-е годы, и теми процессами, которые в эти годы совершались не только в национальном, но и шире — общемировом масштабе.
Что такое Мексика? «Как ты умудряешься понимать ее? Где она начинается и кончается?» — в устах рефлектирующего Родриго Полы этот вопрос звучит как отголосок дискуссий, захвативших в ту пору интеллигенцию. В дискуссии, происходящей в романе, привлекают внимание прежде всего точки зрения Мануэля Самаконы и Икски Сьенфуэгоса; каждый предлагает свою систему взглядов, в которой отразились определенные тенденции общественной мысли и жизни Мексики.
Как пояснил позже Фуэнтес, Самакона «вобрал в себя черты многих типичных интеллигентов, озабоченных поисками мексиканской сущности, что представлялось им актом исторического искупления». Самакона буквально «охвачен мистическим пристрастием ко всему национальному, к истории Мексики». В романе он — фигура не действующая, а лишь размышляющая. Погружаясь в истоки историко-культурной самобытности Мексики и сталкиваясь со своим главным оппонентом Икской Сьенфуэгосом, Самакона одновременно пытается осмыслить и социальную траекторию послереволюционной Мексики. И вот здесь в диспут включается еще и Федерико Роблес, наиболее полно выражающий кредо и практику буржуазной Мексики. Три фигуры как бы олицетворяют собой три направления: Роблес целиком прикреплен к сегодняшнему дню; Самакона устремляет свой взор к будущему; Икска же, наоборот, обращен к прошлому.
Рассуждения Мануэля Самаконы почти все имеют вполне определенный источник — это знаменитое эссе Октавио Паса «Лабиринт одиночества», увидевшее свет в 1950 году и сыгравшее важную роль в развитии идеи мексиканского своеобразия. Об источнике говорится прямо — выходя из магазина, Самакона несет под мышкой весьма популярную в то время книжку Паса. Но главное, что Самакона по многим вопросам высказывается словами автора «Лабиринта одиночества».
Концепция Самаконы, как и Паса, в основе своей идеалистическая; сознание выступает в ней как генератор исторического процесса. Исходный момент рассуждений Паса заключается в том, что, рожденная в крови конкисты, вобравшая в себя два начала, Мексика в силу этого лишена органичности. Пользуясь категорией известной историософской системы Ортеги-и-Гассета, он называет это «неподлинностью». Согласно его взгляду, «неподлинность» характеризует и дальнейшую историю Мексики. Европейские влияния, которые пришли в XIX веке на смену господству испанизма и которые сыграли раскрепощающую роль для мексиканского сознания, Пас отвергает. Он однозначно характеризует их, как подражательные, и потому называет их «внелогичными» для мексиканской сущности. Специфику происхождения и положения Мексики в системе мировой культуры Пас исследует с помощью таких терминов, как «чингада» и «эксцентричность», которые являются основополагающими и для Самаконы.
«Чингада» — это и самоутверждение сильной личности, и акт насилия над женщиной, и господство хозяев общества над его париями. Но слово «чингада» имеет и еще один смысл: сама Мексика, рожденная в крови насильственного завоевания, — это плод «чингады». Так термин «чингада» стягивает воедино элементы исторического и социального своеобразия нации. Что же касается «эксцентричности» Мексики, то этим термином Самакона, вслед за Пасом, определяет периферийное положение Мексики в системе мировой культуры, ее отъединенность, иначе говоря маргинальность. «Мы не чувствуем себя шестернею зубчатого сцепления, частью единого целого, которое мы способны питать и которому даем питать себя», — заявляет Самакона.
Отражая реальный опыт многовековой колониальной и полуколониальной зависимости Мексики и, следовательно, ее отъединенность от центра западной цивилизации, термин «эксцентричность» в рассуждениях Самаконы предстает, однако, как некий непреодолимый рок. «Эксцентричность», так же как и «неподлинность» в «Лабиринте одиночества», являются для Самаконы категорией, неизменно характеризующей сущность Мексики. Он не пытается ни связать ее с конкретными историческими обстоятельствами, ни проследить ее внутреннее изменение. Система мысли Самаконы, как и его наставника, замкнута ее идеалистической природой. Меж тем движение истории, ее диалектика исподволь врываются в их мысль. Ведь сама по себе попытка задуматься над «эксцентричностью» Мексики уже говорит о многом. И не кто иной, как Пас, писал о распаде в послевоенное время «ядра колониальной системы» и выходе в «современность» ее бывшей периферии.
Обращаясь к опыту мексиканской истории, Самакона усматривает такую определяющую ее черту, как способность народа к подвижничеству, жертвенности. Он доводит до крайних пределов эту мысль, заявляя, что не триумф, а поражение «ведет нас к правде, мужеству, самоограничению». Перечисляя главных героев мексиканской истории, он видит их величие в мученичестве. Идея эта, что очевидно, отмечена печатью мессианизма.
Лишены необходимой четкости и рассуждения Самаконы о мексиканской революции. Как известно, ее глубина и размах сделали возможным появление такой социальной программы, которая была гораздо более широкой и прогрессивной, нежели принцип экономического либерализма, реализующийся во всех буржуазных революциях. Некоторые из статей мексиканской конституции, принятой в феврале 1917 года, закрепили эту программу. Вот почему Самакона готов, кажется, допустить, что опыт мексиканской революции мог бы помочь решению важнейшей исторической проблемы: «как обеспечить полное развитие общественных начал и охрану общественных интересов, не ущемляя достоинства личности». Однако ход его собственных мыслей сам собой опровергает иллюзорность подобного допущения, и он вынужден констатировать, что очевидным и «конкретным результатом мексиканской революции стало образование новой привилегированной касты», то есть нового правящего класса — буржуазии.
Интеллектуальные усилия Самаконы не приводят его к выработке какой-либо определенной системы. «Он почувствовал себя маленьким и смешным. Должно быть, маленькими и смешными чувствовали себя все, кто пытался что-то объяснить в судьбах этой страны». Мы не раз убеждаемся, что даже вполне справедливые социальные оценки и наблюдения Самаконы не влекут за собой категорических выводов, а подчиняются общей туманно-идеалистической концепции исключительности, непознаваемости Мексики. «Объяснить ее? Нет, — сказал он себе, — верить в нее, и только. Мексику нельзя объяснить; в Мексику можно лишь верить, верить яростно, страстно, отчаянно».