Эта фраза сразу же заставляет вспомнить крылатые строки Тютчева: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить: у ней особенная стать — в Россию можно только верить». Примечательно, кстати, что и в рассуждениях Самаконы об «эксцентричности» присутствует Россия, что для философских раздумий о мексиканской сущности не случайность. В одном из трудов уже названного философа Леопольдо Сеа мы встречаемся также с некоторыми параллелями в судьбах обеих стран. Согласно его тезису, обе они, занимая периферийное положение по отношению к центру западной цивилизации, противостоят ей неповторимым своеобразием своей истории и национального духа. Что же касается самого тезиса мексиканской исключительности, то, пожалуй, и в нем можно усмотреть некую аналогию славянофильским концепциям. В отличие от своего главного оппонента Икски Сьенфуэгоса, Самакона устремлен не к прошлому, а к будущему: «Мексика должна достичь самобытности, двигаясь вперед, она не найдет ее позади».

Этот призыв к будущему — не просто риторическое восклицание. Если мы вспомним мысли Самаконы о необходимости морального очищения, борьбы за социальную справедливость, то его позиция, при всей ее философской уязвимости, не может не вызвать сочувствия. Думается, что и сам Фуэнтес ближе всего стоит к Самаконе.

Однако, понимая неясность, расплывчатость целей социальной программы своего персонажа, автор лишает его практического действия. Самакона для Фуэнтеса — только носитель идеи мексиканской самобытности, которую он же сам и воплощает: тем, что является плодом чингады, сыном, не знающим отца; тем, что он метис, несущий в себе кровь двух рас, и, наконец, тем, что погибает как жертва типичной мексиканской виоленсии.

Оппонент Самаконы Икска Сьенфуэгос играет в романе гораздо большую роль. Он не только выразитель определенной идеи — идеи исконности и незыблемости индейского начала в жизни Мексики. У него есть еще и важная, собственно сюжетная функция в романе. Автор наделяет его какой-то необъяснимой притягательностью, позволяющей ему не только быть конфидентом всех главных персонажей романа, но и связывать их между собой, а порой и открывать им те связи, о которых они и не подозревали.

«Курьезной фигурой, характерной для дисгармоничного мира, в котором мы живем», называет его один из завсегдатаев салона Бобо, имея в виду именно эту его функцию. Меж тем магическая власть Икски над людьми не поддается логическому объяснению, она существует как бы сама по себе, как неумирающее духовное наследие древнего мира. Блуждая по салонам и лачугам, по дорогам и закоулкам Мехико, Икска реализует внешнюю, авантюрную сторону своей жизни, сущность же ее — в принадлежности Икски к стихии индейского языческого мироощущения.

Икска открыто исповедует унаследованную от матери, старой Теодулы, идею неподвижности мира. «Не люди творят жизнь, а сама земля, по которой они ступают… Там, в темной глуби все остается по-прежнему». Он проповедует приверженность к истокам незапамятной древности, как единственной животворной силе: «Мексика есть нечто раз навсегда данное, неспособное к эволюции. Непоколебимая скала, которая сносит все». Древность — это индейское наследие, не растворившееся в последовавших напластованиях, сохраняющееся как некий важнейший фермент.

Восходящая к ацтекскому мироощущению идея искупительной жертвенности, идея смерти, как силы, рождающей жизнь, — вот что лежит в основе философии Икски Сьенфуэгоса. И доводит он эту идею до самых что ни на есть грандиозных масштабов: Мексика, как средоточие безмерных, бесконечных жертв, только она и сумеет спасти мир, весь мир, от распада и гибели.

Итак, оба — и Самакона и Икска — приходят к выводу об особом предназначении Мексики в мире, однако исходят они из разных установок: один — утверждая ее динамику, ее движение к будущему, а другой — ее незыблемую статичность.

Идеология Икски, однако, отнюдь не монолитна. В финале романа автор подводит его к кризису, к осознанию бесперспективности косного и жестокого мира старой Теодулы. Икска сам ощущает тупик, куда загнала его приверженность к идее статичности бытия. Она ничем никому не помогла. Но выйти за пределы замкнутого мистического круга он не может. Ему, как, впрочем, и Самаконе, не ясны перспективы будущего. Мы прощаемся с Икской, растерянным, утратившим свою первоначальную таинственную силу. Его единственный удел — стоическая покорность течению жизни: «Здесь нам выпало родиться и жить. Ничего не поделаешь. В краю безоблачной ясности».

В противоречивости Икски, в драме его сознания автор видит некоторые объективно существующие особенности народного сознания в целом. Автор демонстративно сливает голос Икски с голосом анонимной массы мексиканцев, мировоззрение которых, сохранившее множество предрассудков прошлого, не выработало еще отчетливой социальной идеологии.

И Самакона и Икска, два главных интерпретатора так называемой «мексиканской сущности», предстают перед читателем в своей неизбежной ограниченности и в исторической обусловленности своих исканий.

Автор не сводит воедино тезисы всех своих мыслящих персонажей, он предлагает читателям самим задуматься над высказанными идеями. Свою же задачу он видит в том, чтобы представить мексиканскому обществу, как в зеркале, нынешнее его состояние, заставить его вслушаться в его же собственную разноголосицу.

«Две темы всегда привлекали меня к себе: город Мехико, таинственный и отталкивающий, и социальная действительность страны», — сказал Фуэнтес еще в начале своего творческого пути. Обе темы соединились в романе «Край безоблачной ясности».

Мехико — это и место действия, и одновременно коллективный герой романа, что, в свою очередь, определило художественные особенности повествования. Огромность города, «лишенного внутреннего единства и полного чудовищных контрастов», пестрота, многолюдье — все это диктовало автору манеру повествования, беспорядочного, хаотического, то вбирающего в свои рамки всю столицу, то сосредоточивающегося на одной-единственной личности, несущего в своем потоке то абстрактно-философические рассуждения, то напряженные лирические монологи, сменяющиеся бытовыми сценами и экскурсами в историю. «Роман-репортаж», «роман-коллаж», «сплав хроники и фрески» — так пытаются определять жанровое своеобразие книги. Еще труднее определить ее стиль, скорее, здесь надо говорить о принципиальном отказе от единого художественного стиля, о смешении эпоса, лирики, документа.

Читатель не сразу сможет привыкнуть к тому, что рядом с напряженной патетической речью звучит вульгарный жаргон, публицистика соседствует с сочным бытописанием, поэтическими описаниями сновидений, построенными на неясных ассоциациях.

И все же есть одна очень своеобразная стилистическая особенность, характерная для манеры Фуэнтеса, — это изобразительная чрезмерность, изобильность — все то, что принято именовать словом барочность. Теоретик и практик стиля барокко в латиноамериканской литературе Алехо Карпентьер увидел в нем отражение специфики жизни этого континента, «где встречаются все эпохи».

Сосуществование различных пластов — это еще один из характерных факторов мексиканского своеобразия, сформировавшийся особым ходом истории; в последние десятилетия с наступлением интенсивного капиталистического процесса оно приобрело особенно драматические, острые очертания.

Машина прогресса двигалась столь лихорадочно, что на обочине своего пути она оставляла нетронутыми пласты вековой отсталости, нищеты. Материально-технический прогресс не был в силах искоренить пережитки феодализма и даже колониального средневековья; в современной структуре Мексики наслоились разные эпохи и цивилизации. В одном хронологическом срезе сегодняшней жизни встречаются тростниковые лачуги и небоскребы; индейцы, питающиеся соком магея, сохраняющие верность языческим обрядам, и элита, пользующаяся благами новейшей техники и комфорта.

Напластование в Мехико самых разных этнических, исторических, социальных, бытовых, культурных слоев, переплетение самых разнообразных форм сознания — вот что потребовало от писателя дотошной художественной инвентаризации действительности, дотоле еще не находившей литературного воплощения, перенасыщенности изображения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: