«идет, идет койот, съесть тебя идет»

Моим единственным развлечением было пройтись по улице Чопо. Целые дни я торчал на крыше, а вечерами, когда время тянулось не так медленно, смотрел, как мать вяжет, сидя в своем кресле-качалке.

«Бедный мой сыночек! Остались мы с тобой одни в этом бесчеловечном мире. Что с нами будет, сынок?»

«сшит колпак да не по-колпаковски»

Когда мне исполнилось восемь лет, я поступил в школу маристов, и мать удвоила свое рвение в магазине и стала еще больше работать по вечерам; у меня были две фотографии, отца и матери, и если он оставался одним и тем же, потому что я даже мертвого представлял его себе в военной форме, с бравой улыбкой, то она раздвоилась на мать с фотографии и другую, новую мать; делая уроки при свете качающейся лампы под зеленым бархатным абажуром, я уголком глаза смотрел на нее, в то время как она сидела над вязаньем у окна, ловя последние, слабые лучи света; прежняя мать всегда говорила: «Скоро все уладится»; новая вдруг удивила меня; я увидел ее в отражении на оконном стекле, и, должно быть, она сама увидела себя, потому что провела рукой по скулам, по подбородку, словно пытаясь вспомнить красивые фразы о ее былой красоте; изменились ее глаза; помимо сеточки легких морщинок и чуть углубившихся глазных впадин, у нее был новый взгляд. Она сама увидела это одновременно со мной, и с этой минуты, каждый вечер, когда можно было разглядеть отражение на стекле, мать время от времени приостанавливала движение спиц и всматривалась в него, стараясь уяснить, что именно изменилось в ее взгляде. Я делал вид, что пишу в тетради, но не упускал ничего из этого вечернего ритуала, а мать, по мере того как вглядывалась в стекло, все лучше различала то, что отражалось в нем как бы на заднем плане; различала и меня, и вот однажды она обернулась, как ужаленная, и метнула испепеляющий взгляд на мою сгорбленную фигуру; вздрогнув, как от электрического тока, я принялся было снова писать, но она не дала себя обмануть, поняла, что я подглядывал за ней, что она стареет не в одиночестве, что не только она замечает происходящее, что в ее жизни есть другой человек, с которым она и должна делить жизнь; вот что мать, должно быть, почувствовала в эту минуту и, вскочив, с развевающейся шалью бросилась на меня и ударила меня по лицу, разлив пузырек с чернилами. «Не обманывай меня!» — кричала она, а я, свалившись со стула, залез под стол и оттуда со страхом смотрел на темную, прямую, как столб, фигуру матери, казалось, выросшей до потолка; я видел, как у нее плясали руки, судорожно сжатые в кулаки, как мало-помалу они расслабились, разжались и как она умоляющим жестом протянула их ко мне со словами: «Иди ко мне, мой мальчик, кто же тебя защитит, если не я?»; и я бросился к ней и обнял ее колени, плача от горечи, какой еще не испытывал, и в то же время радуясь тому, что я что-то понял в ней и что она уже больше не будет, я это знал, сердиться на меня за то, что я понимаю ее, но и стыдясь за себя, за свое шпионство.

Родриго поднял голову, возвращенный к действительности настойчивыми гудками на площади Куаутемока; машины, мчавшиеся встречными потоками вверх и вниз по Пасео-де-ла-Реформа и вливавшиеся в эти потоки с Датской и Римской улиц, с улицы Инсургентес и улицы Рамона Гусмана, скованные пробкой, тянулись впритык одна к другой длинными извивающимися змеями; непрестанно гудели клаксоны, без всякого толка свистели полицейские, высовывая головы из окошек, кричали водители и снова нажимали на клаксоны один-два-три-четыре-пять раз.

Человек с малых лет знает, кто он такой, и я узнал тогда, что я что-то вроде шпиона, каким я почувствовал себя в тот вечер, вроде соглядатая, то есть человека, нанятого разузнавать, как живут другие. Только и всего. И я понял кое-что похуже. Что я способен видеть все свои недостатки и не способен их преодолеть.

— Ты похож на нашу страну, — сказал Икска, беря Родриго за локоть, чтобы перейти через проспект.

— Нет, Икска, нет. Почему мой отец смог броситься в борьбу, преодолеть эти недостатки, а я нет? Почему перед ним и его людьми был открыт путь честной деятельности, а у нас нет иной возможности, кроме как приспособляться, сжигать себя изнутри, таиться да пакостничать, вот, вот, пакостничать? Я уже сказал тебе, что с той поры, когда я начал понимать, что к чему, я сознаю себя не столько его кровным, сколько духовным сыном, и что сегодня я должен был бы действовать, имея для этого больше оснований, чем он; что он так или иначе действовал бы сегодня, что он не стал бы, как я, жить паразитарной жизнью. Но ведь я пытался, Икска, ведь правда? Я всегда внутренне боролся, искал истину, стремился отдаться служению идее; но что это дало? Скажи мне…

— Мануэль Самакона сказал бы тебе, что, если моральная борьба совершается в тебе самом, если ты мыслишь и внутренне чувствуешь себя солидарным с другими людьми, этого достаточно для того, чтобы ты участвовал во всем…

— И ты так думаешь?

— Я думаю… в конце концов сама жизнь тебе подскажет то, что я думаю, а если нет, то и мои слова тебе не помогут.

— Посмотри на мужа Нормы. Он твердо стоит на земле, знает, чего хочет. Он убежден, что работает на благо страны. Достаточно ли делать то же, что он, и чувствовать себя так же, как он? Боже мой, что это за страна, Икска, куда она идет, что можно с ней сделать?

— Все.

— Что все? Как ты умудряешься понимать ее? Где она начинается и где кончается? Почему она довольствуется половинчатыми решениями? Почему отказывается от лучшего, что у нее есть? Какие формулы позволяют понять ее? За что, за что тут уцепиться? Что сталось с ее революцией? Она лишь создала новую группу потентатов, уверенных в том, что они господствуют надо всем, и считающих себя такими же необходимыми, какими себя считали сьентификос.

— В Мексике нет ничего необходимого, Родриго. Рано или поздно тайная и безымянная сила все затопляет и все преобразует. Эта сила древнее незапамятной древности, и в ней, как в зернышке пороха, сконцентрирована взрывная мощь. Эта сила — происхождение, первоисточник. В нем вся суть, все остальное — только личины. Мексика есть нечто раз навсегда данное, неспособное к эволюции. Непоколебимая скала, которая сносит все. На эту первозданную скалу могут наслаиваться какие угодно отложения. Но скала сама по себе не меняется, всегда остается одной и той же.

— Это мне не помогает, Икска, это ничего не решает для меня.

— А твоя собственная жизнь?

— Да, об этом мы и говорили.

У кино «Робле» стояла очередь; Родриго и Икска протиснулись между людьми со скучающими лицами, которые черепашьим шагом двигались к освещенному окошку кассы.

Каждый день в половине восьмого я шел в школу и за квартал до нее начинал волочить ноги и поддавать носком ботинка крышечки от бутылок с пивом и лимонадом. Урок закона божьего внушал мне ужас. Учителя говорили, что это самый важный урок. «Если ты не будешь знать географии, то останешься глупцом, и только; но если ты не будешь знать катехизис, то не спасешься и попадешь в такое место, где всегда будешь один, без мамы и папы, без никого»; а я никогда ничего не знал. По другим предметам можно было хоть в чем-то разобраться самому, хоть до чего-нибудь дойти своим умом; но в законе божьем все было уже установлено, все сомнения отвергались, все пути были закрыты…

— Высшие добродетели?

— Вера, надежда и…

и Родриго умолкал, стыдясь произносить слова, которых он не понимал. За одной партой с ним сидел Роберто Регулес, и однажды он после уроков пригласил Родриго к себе выпить шоколаду. Он жил в доме, окруженном зубчатой стеной, на проспекте Чапультепек, и у него была своя комната, где было полным-полно оловянных солдатиков и толстых тетрадей. Родриго спросил его, что это за тетради, а Роберто ответил, что в них всякие секреты, влез на кровать и достал с полки одну из тетрадей; усевшись на полу, он с самодовольным видом открыл ее, предвкушая удивление товарища.

— Ты сам знаешь, какая скука катехизис. Так вот, на самом деле это не такая уж скука. Как посмотреть, потому что здесь есть кое-какие секреты, — и он раскрыл тетрадь, полную вырезок, религиозных картинок и написанных тушью фраз. — Вся штука в том, чтобы додуматься, что на самом деле значит то или другое, так, чтобы, когда отец Вальес спросит тебя, ты знал, что к чему, и не дал себя провести. Посмотри: вот Надежда. Он показал на страницу, где была картинка с изображением распятого Христа, а рядом с ней фотография одной из актрис итальянского кино. Наверху страницы красным карандашом было написано слово «Надежда», а ниже стояло: «чур, чур, отыди, дьявол, прииде Иисусе».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: