— Но если Ииисус не придет, что тогда? Либо дьявол сожрет тебя, либо ты перехитришь дьявола, и тогда уже дьяволу кричать: чур, чур, отыди, дьявол, прииде Иисусе, понимаешь? Родриго не понимал и, наклонив набок голову, рассматривал страницу Надежды.

— Ну и тупой же ты. Неужели не понимаешь? Все имеет два смысла, и ты выбираешь тот, который тебе подходит, понял? Смотри, вот Целомудрие.

Это была чистая страница.

— А что значит эта, пустая?

— Тут тоже два смысла. Раз никто не говорит о целомудрии и все замолкают, когда я спрашиваю про него за столом, значит, это что-то плохое и запрещенное.

— Но ведь в катехизисе сказано, что надо быть целомудренным…

— Тогда почему же родители никогда не хотят говорить об этом? Нет, наверняка это что-то плохое, но раз тебе это запрещают, значит, тут должно быть что-то хорошее. Эта страница потому и пустая, что это ни хорошо, ни плохо, и ты, не подавая виду, только ждешь, что выйдет. А теперь скажи, хочешь играть в это со мной?

Родриго сказал да, и друзья подали друг другу руку, и Роберто заставил его подписать буквой «х» клочок бумаги, и в классе они украдкой переглядывались, когда учитель говорил о надежде, и Родриго вспоминал итальянскую актрису, разлегшуюся на тигровой шкуре, и каждый раз, когда отец Вальес произносил одно из священных слов, Роберто что-нибудь писал на бумажке, которую передавал Родриго: сухой цветок, кошка, кровавый крест. Приходя домой, Родриго садился за стол, на который падал зеленый свет, открывал тетради в клеточку и притворялся, что делает уроки. На самом деле он, лихорадочно роясь в своей небогатой памяти, выискивал новые соответствия магическим словам катехизиса, чтобы на следующий день поразить Роберто своими блестящими находками: святой дух — черный флаг корсара; милосердие — последний ужин моей мышки; теология — черный креп на доме дедушки… С приближением времени ужина у него начинали трястись поджилки, и он грыз карандаш в ожидании той минуты, когда мать, сидевшая в своем кресле у окна, встанет и подойдет взглянуть на его тетрадь. Тогда он наскоро заполнял страницы бессмысленными цифрами и прятал в ранец тайные бумаги.

Так, Икска, мы с моим другом Роберто Регулесом — да, тем самым, — придумали тайную игру, основанную на катехизисе; игру, поглощавшую наше воображение и время и в школе и дома. И мне — не знаю, поймешь ли ты меня, — хотелось вовлечь мать в эту игру, не для компании и не потому, что я рассчитывал на ее понимание, а потому, что благодаря этой игре, в которой участвовали только двое, Роберто и я, игре, которую могли объяснить только он и я и в которую только он и я могли принять других, я чувствовал свое превосходство над ней; не сознавая этого, я жалел мать, жалел за ее старые ботинки, за то, что ее лицо с каждым днем все больше отличалось от лица молодой и изящной сеньоры с фотографии, и мне хотелось подарить ей, даровать эту игру, в которой воплощались все прелести тайны и исключительной привилегии; но мать не подозревала об этом и думала, что она естественным образом властвует надо мной, не спрашивая на то моего согласия, и что я всегда буду частью ее, единственным свидетелем ее повседневной жизни, вечерних часов, которые она проводила у окна в плетеном кресле-качалке с клубком ниток в подоле, и того, как с каждым днем все больше западают ее глаза и она все больше отдаляется от женщины в пышном платье со старой фотографии; и она не интересовалась тем, что занимало меня, а я тем, что занимало ее, но без нее, без ее удивления, без ее открытия, что я создал себе другой, свой собственный мир, игра для меня оставалась незаконченной, неполноценной: мне нужно было посвятить ее в нашу тайну, чтобы она увидела, что я живу сам по себе, не нуждаясь в ней, но она так и не узнала об этой игре, потому что однажды утром…

Отец Вальес, преподававший катехизис, тихонько подошел к Роберто и открыл парту; Роберто с силой захлопнул крышку, защемив ему палец. Учитель, у которого от боли и негодования затряслись гладкие розовые щеки, скрутил ухо мальчику и снова открыл парту; там он обнаружил бумаги с непонятными соответствиями и забрал их. После урока он подозвал Роберто и сказал ему, чтобы тот прекратил эти шалости, не то он пожалуется директору.

— Что будем делать, Роб? — спрашивал его Родриго, когда они шли по улице, где старые вязы осеняли дома из розового камня.

— Увидишь, что я сделаю. Мы этого учителишку втянем в игру.

Неделю спустя всю школу созвали в актовый зал. От мальчиков в knickers[70] и гольфах исходили запахи мыла, кислой отрыжки и еще не разогнанного сна, к которым примешивался запах сосновых парт и свежеочиненных карандашей. В глубине зала возвышались голубой алтарь и статуя девы Марии под белым покровом, усыпанным лилиями. Вошел бородатый директор; его сопровождал, понурив голову, отец Вальес в светском платье. Возня, шутки и пересмешки смолкли: в зарослях бороды директора разверзлась лиловатая пещера.

— Мы собрались здесь по случаю чрезвычайного происшествия. Отец одного из ваших товарищей изобличил вашего учителя в неподобающих поступках, заслуживающих самого сурового осуждения. Я хочу, чтобы сеньор Вальес, прежде чем навсегда покинуть эти стены, перед всеми попросил прощения за свое безобразное поведение. А вы, дорогие дети, я уверен, расскажете своим родителям о безупречной честности дирекции этого коллежа, которая, рискуя потерять в будущем году нескольких учеников, тем не менее сочла своим долгом удовлетворить желание отца семейства…

У Родриго так засосало под ложечкой, что он не смог дальше слушать речь директора; он понял, что отец Вальес вступил в игру, стал ее третьим участником. Он обернулся и хотел было что-то шепнуть Роберто, который стоял позади, но улыбка и торжествующий блеск в глазах приятеля остановили его. Директор ничего не разъяснил. Мальчики высказывали разные догадки, приписывая отцу Вальесу всякого рода преступления:

— Наверное, его застали с женщиной.

— Не будь дураком: такие не любят женщин.

— Наверняка он прикарманил пожертвования.

Во дворе Родриго с потными от волнения руками подошел к Роберто и спросил его прерывающимся голосом: «Он вошел в игру?», — а Роберто ответил, хохотнув: «И еще как! Ведь у него в комнате нашли книгу». — Засунув руки в карманы, он переваливался с каблуков на носки. «Нашу книгу? Но как же так… как она могла туда попасть?» — Родриго хотелось плакать, и он едва не закусил губы. «Это я ее подложил. А потом рассказал папе, чем забивает мне голову этот священничек, и папа потребовал, чтобы его выгнали, если не хотят лишиться ежегодной субсидии, которую получает от него коллеж… а так как субсидия больше, чем плата за сорок учеников, сам понимаешь…» — «Значит, это была не священная игра», — хотелось сказать Родриго, не бросить в лицо товарищу, а просто сказать, и все; но Роберто начал подкидывать в воздух монету. «А теперь я уезжаю в Гуанахуато, к себе на родину. Там живут мои полоумные тетки, и они наймут мне частного учителя. Здесь мне уже обрыдло». — И у Родриго, следившего за монеткой, которую Роберто подкидывал и ловил с акробатической ловкостью, к горлу подкатил ком: «А наш договор?» — только и смог он выдавить из себя (желая этим сказать: ты мой единственный друг, ты придумал игру, а теперь мне остается только долгими часами торчать на крыше да смотреть, как вяжет мать; один я не могу играть в эту игру, ты мой единственный друг, не уезжай). Роберто ушел, играя монетой, а Родриго остался во дворе. Носком ботинка он царапал дерево, а в голове у него вертелись соответствия, теперь уже утратившие священный смысл: старая мать, шоколад, вера, шишка, милосердие, зеленый свет

Мерцание реклам пива и страховых компаний, рома и газет осветили трепещущим светом лица Икски и Родриго. В центре высился Карл IV, командуя движением грузовиков и такси, а с белого здания, у которого толпились унылые продавцы лотерейных билетов, приходившие сдать оставшиеся, громкоговоритель выкрикивал выигравшие номера. По улице Росалес с лязгом и скрежетом проезжали желтые трамваи, на углу Колон стайкой прохаживались женщины, смачивая слюнями брови и порванные чулки, а вниз по Букарели бежали, хлопая друг друга по спине и дразня черно-белого пса, с десяток мальчишек в комбинезонах, которые только что распродали вечерние газеты и теперь направлялись в Аламеду или в Кармен прикорнуть на скамейке или на паперти. Родриго, помешкав, двинулся через улицу Букарели.

вернуться

70

Бриджах (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: