— Вы его друг?

он приходил поздно, а я подолгу стояла, держа влажную руку на ручке двери, как будто в комнате Родриго прятался какой-то зверь, какое-то чудовище, охраняющее тайну жизни Родриго, его отношений с новыми знакомыми, отношений, которые он позволял мне не понять, а только принять (не добиваясь этого от меня, нет, не принуждая меня к этому, — всегда молча, в соответствии с выработанной им новой схемой сыновней любви), а когда я решилась войти, я нашла лишь эту новую любовь, эти бумаги (которые значили для него больше, чем я, больше, чем друзья, больше, чем он сам, как я чутьем поняла тогда; не знаю, как теперь: он такой беспомощный), исписанные стихами, и тут я захотела довести ложь до высшего предела, всецело предаться лжи и, быть может, не сознавая этого, изнемочь во лжи и от этого вернуться к правде

— Он… он вам это рассказал?

что я ему сказала тогда? я подумала, что никто не имеет права на свою особую судьбу, я решила довершить ложь: пустынная равнина между предназначавшейся мне судьбой, между моим укутанным в вату прошлым и моей новой, вдовьей жизнью была уже так огромна, что я не поверила в его призвание, не захотела, чтобы у него была своя судьба, вы понимаете, сеньор? у него должны были быть так же, как у меня, только обязанности, так я ему сказала, а на самом деле я хотела только выразить ему, как я хочу, чтобы судьба у него была, но чтобы она была продолжением моей судьбы и судьбы его умершего отца; но я не осмелилась на это и, не отдавая себе в этом отчета, лишь завершила ложь и выскочила из комнаты, натыкаясь на стены узкого коридора, добежала до своей спальни и заперлась. В этот вечер я в последний раз видела их обоих; я поняла, что вынудила Родриго уйти — еще не в буквальном смысле в тот день, в тот год, но рано или поздно уйти, оставив лишь в моей памяти свои глаза и легкое биение жилки на руке, которой он, если бы я не выбежала, продолжал бы гладить меня, как старый, немой памятник прошлого, со своей абстрактной вежливостью, не позволявший мне ничего знать о его жизни, в своем отчуждении, все более углублявшемся (пока однажды он не ушел навсегда, но ушел учтиво, без сцен, не бросив мне бичующего слова, которое спасло бы меня), чтобы никогда не вернуться, никогда больше не повидать меня, никогда, даже сегодня, в день моей смерти

— Стакан, сеньор Сьенфуэгос…

И… и… вернется ли Гервасио в запекшейся крови, которую он мне остался должен? ведь это был прелестный ребенок, когда он родился

— …если бы вы его видели… бедняжку…

(там, в шкафу, задохшегося в пачке смазанных фотографий, какие делались в то время), когда он трогал ручонкой мои волосы; он был крохотный, совсем крохотный: он родился из щепотки пороха, да, а он этого не узнал, не понял…

— …скажите ему, бедняжке…

что нет ни успеха, ни поражения, что ему дано лишь идти, бежать по пути, который определен его ничтожной судьбой (он этого хотел, не так ли?), между тем как всю землю заполняют старые призраки, пришедшие из страны прошлого, где я жила девочкой с няней и с тянучками, пока не ворвались слова, скажите ему это, ему не сказали всего, потому что истины заключены в наших днях и разбиваются вдребезги при каждом взгляде, при каждом биении сердца, при каждой случайности, а вы не знали эти дни, но они не могли длиться, здесь ничто не длится, мы существуем лишь мгновение, и нас засасывает и высасывает другой вихрь…

— Стакан, сеньор…

скажите ему, чтобы он пришел хоть раз… я знаю, что он беден, что он не сможет мне помогать…

— …приди, бедняжка…

Из тонкогубого рта Росенды вывалился остроконечный язык, и послышался едва различимый звук, словно в горле что-то защелкнулось. Икска встал и закрыл ей лицо простыней. Потом погасил свечу на тумбочке и вышел из комнаты.

— Подсчитай, Луис. Мне кажется, мы не сможем. — Молодая женщина, светловолосая, тоненькая, хрупкая, с точеным профилем, гладкими волосами и неровными зубами, садится на софу с розовой обивкой. В квартире, помещающейся на пятом этаже большого дома на улице Мигеля Шульца, в этот вечер, как всегда, пахнет газом, кухней и чем-то вроде домашнего животного — от мексиканской мебели среднего разбора. Из темной прихожей темный коридор, выложенный серыми плитками, ведет к обшарпанной двери гостиной, обстановку которой составляют круглый стол, два стула, софа, плетеное креслице. Убранство дополняют несколько олеографий на религиозные темы.

— Не беспокойся, Хосефина. Вот увидишь, все получится. — Молодой метис с жидкими усиками, в рубашке с засученными рукавами и в дымчатых очках пишет цифры на листке бумаги.

— Еще надо заплатить за спальню.

— С этим мы скоро разделаемся. Меня же обещали повысить. С декабря я буду уже не продавцом, а разъездным агентом. Если мне дадут северный сектор, можно будет зарабатывать кучу денег. Спрос на хлопок поднимается, дорогая, и там будут хорошо сбываться сельскохозяйственные машины…

— Ах, как я хотела бы взять Луисито из этой школы, где учатся дети всяких голодранцев, и отдать его в католическую.

— Не беспокойся, это первое, что мы сделаем. А потом, я уже приглядел квартиру в другом районе…

— А сколько за нее берут, Луис? Мне кажется…

— Шестьсот песо, солнышко. Всего на двести больше, чем здесь, и это в шикарном квартале: в районе Нуэво-Леон.

— Мне уже опостылел Сан-Рафаэль. Волей-неволей приходится поддерживать отношения с соседками. Встречаешь их на рынке и в парке, а когда имеешь дело с людьми, которые тебе не ровня… сам понимаешь. Иногда, Луис, хоть я тебя люблю и верю в тебя, мне кажется, что мы никогда не выберемся из этого убожества, и мне хочется…

— Ну, ну, полно тебе.

— А твои начальники не пойдут на попятную?

— Что ты! Знала бы ты, как ко мне относится заведующий отделом. И он уже говорил обо мне с главным. Говорю тебе, дело в шляпе. Вот увидишь, в декабре меня сделают разъездным агентом.

— Если ты заработаешь на севере много денег…

— Те-те! Спокойно, Хосефина. Подожди немножко. Надо еще посмотреть…

— Луис, мне так хотелось бы иметь машину. Луисито уже седьмой год, и было бы так славно ездить по воскресеньям за город… И потом, я хотела бы второго ребенка, потому что нехорошо…

— Оставь, пожалуйста. Мы не можем позволить себе это. И так еле сводим концы с концами.

— Но я же тебе говорю, это нехорошо. Я уступаю тебе только потому, что очень люблю тебя, но меня учили, что это грех, что надо иметь столько детей, сколько богу угодно нам дать. Если бы ты время от времени ходил со мной в церковь, ты бы знал, что…

— Оставь, пожалуйста, Хосефа! Что может знать священник о личных проблемах каждого человека!

— Луис! Ты ведь знаешь, что я уважаю мою религию, не говори так…

— Хорошо. Но не огорчайся. Я скоро выдвинусь. Начальники меня ценят, честное слово. Может быть даже, лет через десять…

— У нас будет свой домик?

— Конечно, Хосефина. Не горюй.

— Посмотри, я вырезала несколько фотографий из американского журнала. Знаешь, что мне здесь нравится больше всего? Кухонный гарнитурчик для завтрака. Вот бы нам такой, чтобы поменьше бегать взад и вперед. И так было бы гораздо уютнее, ты не находишь? У Родригесов в точности такой, а Мариа де ла Лус мне сказала, что…

— Много они понимают, твои Родригесы! И не водись ты с этой бабой, она тебе только голову забивает.

— Но это же замечательные люди. Сеньор Родригес в два счета заработал кучу денег. Вот такие знакомства нам подходят… Луис, мне уже невмоготу жить в этом районе. Пожалуйста, поторопи своих начальников, скажи им…

— Конечно, Хосефина, конечно. Не горюй. Вот увидишь, все будет в порядке.

МЕХИКО НА ОЗЕРЕ

Было семь часов утра; шел дождь. Сонный пульс города еще слабо прощупывался, когда Сьенфуэгос, закутанный в черный плащ, подъехал в похоронном фургоне к двухэтажному дому, затерянному среди разбросанных зданий Микскоака. Он вдохнул разреженный, колющий, как толченое стекло, воздух и соскочил с фургона у самой двери: улочка утопала в желтой грязи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: