— Что, тебе не весело?
— Нет, с тобой мне всегда весело, Нормита.
— Не понимаю, как ты можешь веселиться при своей бедности. Неужели ты так и будешь сидеть сложа руки, палец о палец не ударишь, чтобы выйти из этого положения? Неужели у тебя нет никаких стремлений?
— Что ты предлагаешь? — Родриго почувствовал, что впервые сможет осуществить тот блестящий замысел, который так долго лелеял и развивал наедине с самим собой, не имея других свидетелей, кроме чайника и железной кровати: притвориться бедолагой-неудачником, а потом вдруг предстать в своем подлинном, ошеломляюще великолепном облике.
— Прости, Норма. Я не имею права говорить с тобой в таком тоне. Я дошел до крайнего предела, понимаешь?.. когда уже не до достоинства, когда дело идет просто о куске хлеба…
— Дорогой! Потому я и назначила тебе свидание. Бывают моменты, когда долг человека забыть прошлое и проявить великодушие, тебе так не кажется? Мы вдруг вспоминаем, что у нас есть старые друзья, которых жизнь не балует и которые заслуживают нашего сочувствия и нашей помощи… Я могла бы поговорить с Федерико — если, конечно, тебя это интересует, старина, — и попросить его, чтобы он дал тебе хорошую работу. Ты ведь человек не честолюбивый, Родерико, так что удовольствуешься не бог весть каким, зато верным заработком. По крайней мере будешь знать, что каждое первое и пятнадцатое число… — Глаза Нормы заволокло дымком сигареты. Она сидела, положив руку на стол, и на устах ее застыла улыбка милосердной самаритянки не без arrière-pensée[181].
— Да, Норма, — ответил ей в тон Родриго. — Меня бы это вполне устроило. И, может быть, время от времени ты удостаивала бы меня чести выпить со мной по рюмочке, разумеется, за твой счет.
Норма засмеялась.
— Ну, уж не знаю. Понимаешь, я вращаюсь в очень требовательном обществе, среди людей, так сказать, другого стиля…
— Конечно, я понимаю. Но мы могли бы видеться наедине, ведь правда? Как в юности. На жалованье, которое платил бы мне твой муж, я снял бы квартиру получше, и ты могла бы приходить ко мне. Я бы сообразовывался с твоими вкусами и с твоей утонченностью — признай за мной, по крайней мере, известный миметический талант, — накрывал бы стол на двоих, со свечами, шампанским и музыкой Кола Портера, звучащей как бы вдалеке. Все было бы как на рекламных картинках в «Лайф», понимаешь? А после ужина я медленно раздевал бы тебя по мере того, как гасли бы свечи, и целовал бы тебя в ягодицы, шлюха!
Подошел официант. Норма с невозмутимым видом заказала «мартини» для Родриго. Потом не спеша поправила волосы и отхлебнула глоток из своего бокала:
— Как я уже сказала тебе, я вращаюсь среди людей другого пошиба. Таких, которых не приходится жалеть.
Родриго опустил голову. Пианист забегал пальцами по клавишам, разговаривая с соседним столиком. В бар вошла группа молодых людей с окаменевшими от лака прическами и холодными глазами; засунув руки в карманы, с сигаретой в углу рта, они враскачку направились к стойке; какие-то американцы лет под сорок молча пили, не спуская с них глаз.
— А раньше, помнишь, — проговорил Родриго, нам не было надобности в резких словах, чтобы ранить друг друга.
Норма вздернула нос.
— Ранить друг друга? Неужели ты думаешь, что когда-нибудь хотя бы задел меня? Хм! Ты придаешь чрезмерное значение отношениям между сопливыми юнцами.
Но Родриго уже говорил, не слушая Норму.
— Помнишь, как это было?
— Ну, знаешь, всего не упомнишь…
Родриго почесал себе веко.
— Да. Твой дядя, светловолосый баск, преисполненный важности, был заведующим отделом в бельевом магазине, где работала моя мать. Однажды он вызвал ее и попросил пригласить меня от его имени на вечеринку, которую он устраивал в твою честь. Да. Прекрасно помню, что сперва я отказался пойти; я никогда не бывал на таких сборищах и не умел танцевать. Но мама умолила меня сделать это ради нее, приняв в расчет ее положение в магазине.
— Оба вы были хороши, и ты, и она! Простофили неотесанные. А дядя! Тебе хотелось бы, чтобы я так и осталась там, сделалась типичной мещаночкой…
— Я целый час одевался. Без конца причесывался, разглядывал в зеркале свое худосочное, зеленоватое лицо с заостренными чертами. Ты жила в квартале Хуареса, помнишь, возле Пасео-де-ла-Реформа, как называлась эта улица?..
— Хм!
— …и мне было далеко идти туда, с улицы Чопо, да еще я останавливался на каждом углу, раздумывая, не вернуться ли.
— Ты не меняешься, дорогой.
— Мне было тогда девятнадцать лет. Ты не можешь отрицать, что ты…
— Ну, хватит.
— Ваш домик был освещен, оттуда доносился модный мотив… — Родриго улыбнулся, замурлыкал, а потом тихонько пропел:
— Heaven, I’m in heaven[182]. И вот, я попытался состроить критическую физиономию. — Он опять улыбнулся, будто не замечая поднятых бровей и презрительной гримасы Нормы. — Попытался, прежде чем войти, напустить на себя фатовской и развязный вид. Молодые люди, столпившись в уголке, смеялись и украдкой поглядывали на ряды одетых в розовое и голубое девиц, которые сидели на высоких кожаных стульях — помнишь? — и вытирали вспотевшие руки кружевными платочками…
— Они все такие же, — засмеялась Норма.
— Патефон играл, но никто не отваживался танцевать, а твой дядя сказал мне, что ты сейчас спустишься, что это твой день рожденья. Я продолжал со скучающим видом пить пунш. И вот появилась ты…
— Маленькая Лулу! — бросила Норма, нервным движением осушив свой бокал, и со стуком поставила его на стол.
— …зеленоглазая и светловолосая, в бежевом платье декольте.
— Да замолчи же! Неужели ты думаешь, что я все та же? Посмотри на меня и скажи, осталось во мне что-нибудь от…
— Ты улыбнулась каждому из гостей свежей, влажной улыбкой. Нас представили друг другу, и ты мне сказала, что мы уже давно должны были познакомиться, что ты много слышала обо мне и о моих стихах.
— Ах, ты, мой миленький! Какая безвкусица!
— А я не знал, что ответить. За пределом моих занятий и бесед с моими друзьями-писателями для меня все на свете было ново, а фраза, которую ты произнесла, значила… казалось, значила, что кто-то может выслушать меня…
— Не напоминай мне про это! Уж и наслушалась же я! Честное слово, забавный ты человек.
— …и сказать мне что-то приятное. Ведь это не так уж трудно. Я сказал тебе, что мои стихи немногого стоят, а ты ответила, что я еще так молод, а уже приобрел известность, не в пример всем этим мальчикам, которые скучились в углу…
— «У них нет честолюбия», да?
— Да. Потом ты пригласила меня танцевать, а я сказал, что не умею, но ты все с той же улыбкой показала мне, как я должен держать тебя, положила руку мне на затылок, прижала меня к себе и повела. Я только вдыхал запах твоих волос. Я желал сказать тебе, что с тобой я мог бы говорить обо всем на свете, что тебе я мог бы излить душу, высказать то, что я думаю, и что, если бы нам не хотелось говорить, достаточно было бы быть вместе, вот так, как в эту минуту, чтобы все было сказано.
— Тебе бы, детка, вести рубрику «Сердечная почта».
— Потом ты пригласила меня выйти в сад, в этот заглушенный пальмами садик, и подняла руки, и сказала мне, что самое важное — человек, который вам близок, что для того и стоит устраивать вечера, чтобы познакомиться с этим человеком и после этого забыть о других, помнишь? И я сказал, что тоже так думаю и что…
— Теперь расскажи мне лучше какую-нибудь пиратскую историю.
— Нет; я обнял тебя за талию, а ты склонила голову мне на плечо.
— Ты меня уморишь со смеху, детка.
— Я сказал тебе, что настает минута, и вдруг понимаешь, что главное — не идея или произведение, а человек, и ты уткнулась подбородком в мой галстук и попросила, чтобы я поскорее приходил к тебе опять и чтобы я не давал обещаний, которых не сдержу. Ты сказала мне: «Ну-ка, дай я посмотрю тебе в глаза», — и несколько раз повторила мое имя. А я только взял тебя за руки, стиснул их, прижал твою голову к моей щеке, а потом заставил тебя поднять лицо и почувствовал, как мои слова входят в твои уста, и попросил тебя, чтобы ты позволила мне быть твоим первым мужчиной. Ты только повторяла: «Люблю тебя, люблю тебя…» — и поцелуями закрывала мне рот, и…