Владимир Царицын
Дерево Серафимы
1. Шестьдесят дней.
Все. Я у финиша. Осталось…
Собственно, ничего почти не осталось. Разве что попытаться вспомнить что-то забытое и освежить в памяти незабываемое? Описать бы свою жизнь на бумаге, да не успею. Да и кому это надо?..
Андрей Александрович сказал, что боли меня мучить не будут.
Только слабость. Слабость дойдет до последней точки и все. Финиш.
Встречайте меня те, кто ушел раньше. Серафима, встречай меня!
– Редкая у Вас болезнь, Евгений Васильевич, – сказал мой лечащий врач Андрей Александрович Малосмертов, – редкая и совершенно не изученная. Современной медицине известно не более сотни случаев, подобных вашему. Лекарство от этой болезни еще не придумано. И думаю, – сказал Малосмертов, – в ближайшие лет десять-двенадцать придумано не будет, если вообще… – И задумчиво пожевал губами.
Мне-то до этих десятка с лишним лет, если жить мне осталось всего ничего! Никто не знает сколько. Андрей Александрович засунул мои данные (анализы и прочее) в компьютер и получил результат – девять с половиной недель. Прям, как название эротического фильма с Микки
Рурком в главной роли.
– Правда, этот срок чисто условный, – добавил совершенно спокойно
Малосмертов, – эмпирический, так сказать. Кто знает? Может быть, и дольше протянете…
Именно так: "протянете". Не "проживете", а "протянете" – учитывая мое состояние – самое подходящее слово.
– Или меньше, – задал я уточняющий вопрос, – протяну?
– Или меньше, – согласно кивнул он, сверкнув ранней лысиной.
Мы с Малосмертовым о моей неизбежной кончине разговариваем вполне спокойно. Я уже свыкся с мыслью, что надо готовиться, а Андрей
Александрович так часто сталкивается со смертью, что вообще относится к ней легко. Что же касается этических моментов, тут тоже все нормально, моя инициатива. Я ему сразу сказал:
– Вы со мной, Андрей Александрович не деликатничайте. Я же понимаю, что у вас ко мне чисто академический интерес. Вернее, не ко мне, а к моей болячке. Вылечить меня вы не можете, так что – валяйте, жгите открытым текстом. Понаблюдаете за мной, поглядите, как я разваливаюсь, авось будущим поколениям польза будет. Поможете кому-нибудь. Такому, как я…А я смерти не боюсь. Пожил. Я к ней совершенно готов.
– Пятьдесят два года, – начал со мной спорить Андрей
Александрович. – Это вы называете "пожил"?
– Пятьдесят три, – поправил я, -…почти. А что? Нормально. Это для кого как. Для кого-то мало, а для кого – в самый раз. Смотря как жить и с чем прибыть к конечной станции.
– Вам пятьдесят три только через три месяца будет, – напомнил мне
Малосмертов.
Я расхохотался, если можно хохотом назвать те звуки, которые были мне по силам:
– Ясно. Девять с половиной недель меньше, чем три месяца. Что ж вы, Андрей Александрович меня обманываете? Говорили: "может быть, и дольше протяну". Я, Андрей Александрович, человек реальный, трезво могу рассуждать и закатывать истерики – это не мое. Значит, девять с половиной недель – максимум?
Малосмертов стушевался. Сказал:
– Я даже слегка прибавил.
– Слегка – это сколько?
– Половинку недели… Но я же вам говорю – этот срок расчетный.
На него ориентироваться… Он получен на основе анализа данных за период от начала вашей болезни и до вчерашнего дня. Динамика…
– Стоп, – сказал я, – я все понял. Можете не продолжать. Сойдемся на девяти с половиной неделях. Мне нравится это число – 9 и 12.
Все, что сверх – отнесем на погрешности в ваших расчетах.
Доктор Малосмертов пожал плечами, соглашаясь.
Малосмертов… Вот же досталась фамильичка! Согласитесь, врачу быть Малосмертовым! Не самая подходящая фамилия, правда? Для врача.
Малосмертов или Многосмертов – для безнадежно больного – это без разницы. Лишнее упоминание о смерти не особенно благотворно влияет на его душевное равновесие, подъему жизненного тонуса, так сказать, не способствует. Но это касается других, не меня. Я спокоен. Мне ничего не жалко. А знаете, почему? Потому, что здесь меня не держит ничего.
Полторы недели с того момента, как я узнал свой срок, уже прошло.
Значит, осталось восемь. Два месяца. Не густо. И в то же время – очень много. Чем же мне занять эти два месяца? Целых шестьдесят дней! Книги я всегда читал не столько ради удовольствия, сколько с целью получения информации. А теперь? Зачем мне теперь какая-то информация? С телевизором – то же самое. Даже еще хуже. Выбора нет.
Смотреть сериалы про Дашу Васильеву и Васю Рогова? Или рекламу? "В животе ураган, принимай эспумизан". Я свое уже отпукал. Бывают такие моменты, что напрячься для этого самого дела – сил нет. Или желания.
Остается одно – лежать, закрыв глаза и вспоминать. Напряжение мысли у меня еще пока получается. Надолго ли?
Вспомнить. Вспомнить все, что удастся вспомнить и попытаться это переосмыслить.
Начну, пожалуй, с детства.
Сидели в беседке детского садика, который не работал и стоял с заколоченными дверьми и окнами. По-моему он вообще никогда не работал, сами мы в детский сад не ходили. Мы – это я, семилетний ангелочек и мой одногодок, и лучший друг детства Вовка Лукин.
Мальчики из приличных семей. Два таких ангелочка! Мой отец работал
ГИПом в "Гипродамбе", Вовкин папа не знаю кем, тоже инженером каким-то. Но тоже в "Гипродамбе".
Сидели и матерились. Слова новые, таинственные, нам нравилось их произносить. Запретный плод…
– … моржовый, – говорил я.
– … волосная, – говорил Вовка.
Что такое "…" в первом случае и что такое "…" во втором мы знали, нам это объяснил Гера. А вот "моржовый" – думали большой.
Слово же "волосная" вообще произносили неправильно. Надо было
"волостная", от слова волость, а мы думали – волосатая.
Короче, нас застукали на месте преступления.
– Женька, атас, – тихо сказал Вовка и переместился на перила беседки.
Я стоял спиной к входу. Собственно говоря, я и не сразу среагировал на Вовкин "атас". А может, он и не "атас" сказал? Может,
"шухер"? Нет, точно не "шухер". Мне кажется, в нашем детском лексиконе этих слов – шухер и атас – на тот момент еще не было.
Может быть, Вовка вообще ничего не сказал, а просто взял и вспорхнул на перила? Но глаза Вовкины я помню – в них был натуральный испуг.
– Ага! Материтесь? – услышал я за своей спиной взрослый мужской голос.
– Это не я, – быстро сообразил мой лучший друг и указал на меня,
– это он научил.
Меня схватили за шкирку, я вырвался и попытался убежать, но через три секунды был снова пленен. Вовка не терял времени даром – только сверкнули в воздухе подошвы его сандаликов и тут же затрещали кусты сирени. Собственно говоря, я подошв Вовкиных сандаликов не видел, только слышал, как он ломится сквозь кусты.
– Стой здесь, – грозно приказал мужик, который наверняка был никаким не мужиком, а молодым парнем и, естественно, комсомольцем, просто все взрослые, без градации по возрастам, казались нам во времена детские мужиками и бабами, в смысле, женщинами. – Никуда не уходи. Понял меня?
И бросился догонять Вовку.
Я постоял, переминаясь с ноги на ногу, наблюдая, как комсомолец, продравшись через сирень, забегает за угол здания (пустующего детского сада), и свалил домой. Честно сказать, сначала я хотел дождаться комсомольца, ощущая некую обреченность в своей судьбе, но что-то толкнуло меня в спину. Словно кто-то сказал мне: "Беги,
Женька! Не будь дураком!". И я убежал.
Дверь мне открыла бабушка. Я быстро скинул сандалики и, воровато проскользнув мимо нее и мимо раскрытой двери гостиной, где веселились родители и их гости Самым слышным был мамин голос), сразу прошел в бабушкину комнату и шмыгнул в угол. В углу стоял скрипучий венский стул, на котором я обычно не сидел, чаще забирался с ногами на бабушкин сундук, покрытый плюшевым покрывалом с оленями. (Точно такое же покрывало, правда, его называли ковром, висело на торцевой стенке). Рядом со стулом стояла этажерка с книгами. Я взял первую попавшуюся книгу (как сейчас помню – это была книга о приключениях