Нынче, кажется, 21 февраля 1895. Москва. Эти пять дней поправлял притчи, поправлял «Хозяина и работника» и обдумывал, не могу сказать, что писал «Катехизис». Здоровье Сони совсем установилось.

[…] Событие, за это время сильно поразившее меня, это пьянство и буйство петербургских студентов. Это ужасно. […] Еще событие: отказ Шкарвана, требование присяги без клятвы от Алехина и других в Нальчике, штраф Поши, как мне кажется, начинающееся прямое столкновение с правительством. Очень хочется написать об этом, и несколько раз ясно представлялось. Ясно представлялось, как описать ложь, среди которой мы живем, чем она поддерживается, и тут же включить то простое миросозерцание, которое я выражаю в «Катехизисе».

Думал:

[…] 4) Еще в это время в разговоре с юношей Горюшиным, приятелем Павла Петровича, уяснилось о том, о чем не переставая думаю, — о государстве: мы дожили до того, что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии — сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами. И точка опоры, при которой человек говорит: я не знаю, что и как государство, и не хочу знать, но знаю, что я не могу жить противно совести, — эта точка зрения непоколебима, и на этой должны стоять люди нашего времени, чтобы двигать вперед жизнь. Я знаю, что мне велит совесть, а вы, люди, занятые государством, устраивайте, как вы хотите, государство так, чтобы оно было соответственно требованиям совести людей нашего времени. А между тем люди бросают эту непоколебимую точку опоры и становятся на точку зрения исправления, улучшения государственных форм и этим теряют свою точку опоры, признавая необходимость государства, и потому сходят с своей непоколебимой точки зрения. Неясно, но я думаю, что напишу на эту тему. Очень мне кажется важно. […]

Нынче 26 — ночь. 1895. Москва. Похоронили Ванечку. Ужасное — нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю тебя, отец. Благодарю тебя.

Нынче 12 марта 95. Москва. Так много перечувствовано, передумано, пережито за это время, что не знаю, что писать. Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки, нет, в гораздо большей степени, проявление бога, привлечение к нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) — не радостное, это дурное слово, но милосердное от бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к нему событие.

Соня не может так смотреть на это. Для нее боль, почти физическая — разрыва, скрывает духовную важность события. Но она поразила меня. Боль разрыва сразу освободила ее от всего того, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью: все, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь, даже недоброжелательством, все это оскорбляло, заставляло страдать ее, заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви. Но время проходит, и росток этот закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение, vent в всеобщей любви, и становится неразрешимо мучительно. Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделить одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, — различно сочетаясь — одни прежде, другие после, — как волны.

Я стараюсь помочь ей, но вижу, что до сих пор не помог ей. Но я люблю ее, и мне тяжело и хорошо быть с ней. Она еще физически слаба. […] Таня, бедная и милая, тоже очень слаба. Все мы очень близки друг к другу, как Д. хорошо сказал: как, когда выбыл один листок, скорее и теснее сбиваются остальные. Я чувствую себя очень физически слабым, ничего не могу писать. Немного работал над «Катехизисом». Но только обдумывал. Написал письмо Шмиту с программой международного «Посредника». За это время вышел «Хозяин и работник», и слышу со всех сторон похвалы, а мне не нравится, и несмотря на то, чувство мелкого тщеславного удовлетворения.

Нынче захотелось писать художественное. Вспоминал, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить, именно:

1) Коневская. 2) «Кто прав». 3) «Отец Сергий». 4) «Дьявол в аду». 5) «Купон». 6) «Записки матери». 7) «Александр I». 8) Драма. 9) «Переселенцы и башкиры». Рядом с этим кончать «Катехизис». И тут же, затеяв все это — работы лет на восемь по крайней мере, завтра умереть. И это хорошо.

За это время думал:

[…] 3) Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело божие: установление царства божия через увеличение любви — больше, чем многие, прожившие полвека и больше.

[…] 6) Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я.

[…] 8) Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечкину жизнь и смерть бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей — представлять их себе такими, какими они были [в] 7 лет. Я могу делать это. И это хорошо.

9) Радость жизни без соблазна есть предмет искусства.

10) С особенной новой силой понял, что жизнь моя и всех только служение, а не имеет цели в самой себе.

11) Читал дурную статью Соловьева против непротивления. Во всяком нравственном практическом предписании есть возможность противоречия этого предписания с другим предписанием, вытекающим из той же основы. Воздержание: что же, не есть и сделаться неспособным служить людям? Не убивать животных, что же, дать им съесть себя? Не пить вина. Что ж, не причащаться, не лечиться вином? Не противиться злу насилием. Что же, дать убить человеку самого себя и других?

Отыскивание этих противоречий показывает только то, что человек, занятый этим, хочет не следовать нравственному правилу. Все та же история: из-за одного человека, которому нужно лечиться вином, не противиться пьянству. Из-за одного воображаемого насильника — убивать, казнить, заточать.

Теперь 12 дня. […]

Нынче 18. Утро. Прошло пять дней. Ничего не делал. По утрам думал над «Катехизисом». Один раз немного пописал к «Отцу Сергию», но не хорошо. Маша уехала к Илье. Соня переходит с тяжелым страданием на новую ступень жизни. Помоги ей, господи. Все это время болит голова и большая слабость. По вечерам было много посетителей. И мне очень тяжело с ними.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: