— Пожалуй, вы правы: на новошахтных футболистов взглянуть стоит…

Но на стадион Тарас не пошел. Выйдя из общежития, он растерянно потоптался возле тамбура, не зная, куда направиться. Единственно, что было ему ясно в этот момент, так это то, что сейчас снова надо побыть одному и опять попытаться хотя бы как-то осмыслить случившееся. Правда, с самого утра он занимался этим же. Но до сих пор все же теплилась в глубине души Тараса тайная и смутная надежда, что все это, может быть, еще не так серьезно, как кажется. Даже держа утром в собственных руках Полины письма к Василию, он не верил, что это окончательно — так же как не верил недавно, купаясь в море, что он когда-либо может утонуть, хотя море видел впервые, а плавать не умел. И только теперь Тарас по-настоящему понял: произошло нечто такое, что уж не отменишь и не изменишь.

Он свернул от общежития направо, чтобы быстрее выбраться за поселок: поле здесь было в десяти минутах ходьбы. Этот безветренный, такой мучительный для него денек выдался после недавних дождей на редкость погожим. И сейчас, к вечеру, щедро припекало солнце, а по высокому синему небу, точно белые паруса в штиль, лишь кое-где были разбросаны перистые облака — они казались совсем неподвижными. Даже вечно пылящая верхушка терриконика, мимо которого он проходил, курилась как-то особенно тихо и спокойно: будто не хотела сегодня, ради праздника, встречать всех своими колючими угольными соринками.

Кончились последние строения, и в лицо Тарасу пахнуло медвяным настоем от сникших за жаркий день степных трав и цветов. В сторону неширокого, густо заросшего кустами оврага от дороги ответвлялась хорошо проторенная стежка, и Тарас медленно побрел по ней. Он дошел до самого оврага, без интереса заглянул в него: овраг был неглубок, с пологим травянистым дном, а оба склона его обильно заросли раскустившимся на приволье диким шиповником. Тропинка, выбирая места поудобнее, пересекала овраг и вела, видимо, к маленькому крайнему домику на противоположной его стороне. Старая поселковая застройка выдавалась там далеко вперед и врезалась в степь длинным клином, будто узкая и острая песчаная коса в море.

Дальше идти по этой тропинке было некуда. На остановившегося Тараса яростно залаяла привязанная к конуре собака, и он сразу сообразил, что забрел на усадьбу к десятнику Улитину. «Вот эта, значит, белая дворняжка и облаяла тогда новенькую шляпу Василия», — почему-то немедленно припомнилось Тарасу.

Возвращаться назад ему не хотелось, да и хорошо здесь было, среди густых, еще доцветающих кустов шиповника. Чтобы не дразнить напрасно все больше и больше ярившуюся собаку, он поспешно отошел от края оврага и лег на траву. Сквозь кусты шиповника Тарас видел, как из домика выходил во двор грузный Улитин, слышал, как он громко уговаривал собаку «не расстраиваться пустяками». На нем была праздничная, пестро расшитая, но неподпоясанная гуцулка, широченные парусиновые брюки и калоши на босу ногу. Угомонив собаку, он постоял немного на крыльце, почесывая и поглаживая свою богатырскую грудь, и, сладко потягиваясь и позевывая, снова ушел в дом.

Стены его домика до самого карниза были беспросветно покрыты кудрявым, сильно разросшимся плющом, и только распахнутые настежь маленькие окна, точно бойницы, темнели среди яркой и буйной зелени. В одном из окон сверкал и переливался на солнце огромный граненый раструб старинного граммофона.

Заметив этот граммофон, Тарас невольно улыбнулся и, откинувшись на спину, стал смотреть в высокое синее небо. Вдалеке, замирая или усиливаясь при каждом дуновении легкого ветерка, неистовствовали поселковые громкоговорители, над самым его ухом жужжал большой черно-рыжий шмель, а с кустов шиповника время от времени срывались лепестки и перелетали над его лицом, мелькая на солнце, как бабочки. В воздухе прочно держался тонкий и нежный аромат, и Тарас только сейчас догадался, что это именно отсюда, с Пологой балки, почти сплошь заросшей диким шиповником, пахнуло на него сразу же за поселком таким вкусным, пряно-медвяным настоем. Он перевел глаза на кусты — они будто соблюдали какой-то график очередности: одни доцветали и поминутно роняли выгоревшие розовые лепестки, на других было еще множество более ярких бутонов, а некоторые кусты шелестели, уже сплошь покрытые красными точечками зарумянившихся на солнцепеке ягод.

Чтобы отдохнуть от тяжелых, весь день одолевающих его дум, Тарас начал считать ягоды на одном из ближних кустов. Занятие было бестолковое, безрезультатное и… бесконечное, потому что далеко не все ягоды закраснелись и были хорошо заметны, а шевелящиеся на ветерке ветки менялись местами. Тарас сбивался и начинал счет сначала.

Шмель, улетевший было куда-то прочь, видимо, вернулся, зажужжал сердито, резко и неприятно, затем зашипел и заскрипел так сильно, что удивленный Тарас даже приподнялся и торопливо огляделся. Но ничего не увидел. И только когда из раструба улитинского граммофона, картавя и пришепетывая, громко полились слова песни, Тарас догадался, что это не шмель, а видавшая виды граммофонная пластинка брала свой натуженный разбег. А сильный разухабистый тенор уже немилосердно орал через овраг, заглушая и шелест кустов и отдаленную перекличку нескольких громкоговорителей, страшно грассируя при вычурных переходах с низких ног на высокие:

Ох, щедра моя старушка —
Ми-илости ще-е-едрей…
Подарила мне ста-арушка
Де-есять до-оче-ерей…

«Не хочет старик расставаться со своими древними пластинками», — подумал Тарас и невольно усмехнулся.

Тенор взмывал все выше, все бойчее, все заливистее:

Десять девушек — огонь!
Да таких, что не за-атронь…

Потом, когда тенор смолк, граммофон пошипел и поскрипел снова, и над оврагом, уже не взлетая, а как бы плавно скользя, заструился могучий и красивый женский голос, только, пожалуй, чересчур низкого тембра, да излишне стенающий:

Ка-ак я ви-идеть хо-очу
Его улы-ыбку ка-артинную…

Однако вперемежку со всякой наивной чепухой игрались граммофоном и вещи отличные. Тарас закрыл глаза и долго слушал совершенно незнакомые ему старинные мелодии. Чего только не играл в этот вечер горластый ветеран Улитина: и разухабистого «Камаринского», и тягучую грустную песню «Лен и конопель», и разудалые, с притопыванием и посвистом «Ах вы, сени, мои сени», и печальную-печальную песню, такую, что, слушая ее, хотелось плакать: «Под вечер, осенью ненастной…»

Незаметно закатилось солнце, сгустились долгие летние сумерки. Из-за темного конуса терриконика взошла луна, и Тарасу снова отчетливо был виден домик десятника. Улитин не включал электричества, и при неверном лунном свете по-прежнему распахнутые окна чернели еще резче. Тарас глядел на них и отчетливо представлял себе застывшую у граммофона тучную фигуру десятника, не нуждавшегося, как видно, в лучшем, чем луна, освещении, чтобы ставить и проигрывать подряд свою обширную коллекцию пластинок.

Наконец она, видимо, иссякла, и граммофон, похрипев с полминуты на замедляющихся оборотах последней пластинки, совсем смолк, точно грустным вздохом закончил свою нелегкую работу. Невольно глубоко вздохнул и Тарас, снова оставшийся один на один со своими нерешенными мыслями. Где-то далеко неуверенно всхлипнула гармоника, послышались невнятные голоса песельников. Вот зазвучала еще какая-то музыка. Ветерок дохнул покрепче, и Тарасу стало ясно, что это завели на танцплощадке истошную электрорадиолу. Сейчас, наверное, бойкие девчата с шахты «Новая», расфранченные по случаю праздника, успешно отбивают у танцующих девчат с «Соседки» всегда дефицитных на площадке кавалеров-танцоров. «Там же, наверное, сейчас и они», — подумал Тарас. Он хотел было и остановить на этом бег тяжелых для него дум, но не смог. Сразу вспомнилось, что год назад вот так же играла вальсы радиола, старательно шаркали туфлями и полуботинками о жесткий, как терка, асфальт площадки неутомимые танцоры. А он, хмельной от близкого соседства Поли и счастья, гулял с ней по бережку Пологой балки, только чуть-чуть дальше этого места, там, где было вентиляционное устройство, теперь заброшенное, но некогда забиравшее здешний чудесный воздух для старых выработок шахты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: