— Не больно ловко и этак получится, — мялась в нерешительности Любаша. — Опасаюсь я верхом, ребята…

— Да чего бояться вам? — немедленно подхватил и Федька своим ломким баском. — Далдониха ведь страшно смирная, и все ж вы в настоящем седле будете! Разве при таких условиях упасть можно? А Гнедой хоть и любит, собака, если кто зазевается, за коленки хватать, ну да я его, тигру, знаю: спереди я сам сяду!!

— Вы, небось, шибко поскачете?

— Вдвоем не больно расскачешься, — наспех утешал Любашу Андрейка. — Не боись!..

6

Среди ночи затопили хозяйки печи. Суетливо готовились, чтобы успеть покормить на зорьке, в останный разочек, своего зеленого новобранца горячим борщом, положить ему в холщовый мешок хоть десяток домашних пышек. То тут, то там вился из труб погрузившегося в сон Ольшанца тонкий столбик пахучего синеватого дымка.

Только что отполыхала большая русская печь и в доме Бурлаковых. Раскрасневшаяся, опухшая от слез Герасимовна уставила под затоп незатейливое варево и, выждав, когда перестанут переплясывать по догоревшему хворосту синеватые огоньки, умело загребла жар. Но, закрыв трубу, она уже изнеможенно опустилась на сундук.

— Поторапливайся, Любаша, — сказала она снохе. — Уж больно чересчур красоту им наводишь…

— Сейчас, мама, сейчас, — послушно откликнулась Любаша.

Тоже заплаканная, с высоко подкатанными рукавами на полных смуглых руках, она ловко лепила на покрытой клеенкой столе крутолобые калачики. От слез и горячего дыхания печки скулы ее разрумянились, в глазах светилась ревнивая забота: она все делала с азартом.

— Ну, а ты, старая, чего расселась! — отводя душу, командовал Леон Денисович. — Поставь, покуда печь пуста, хоть чугун воды согреть… Надо ему помыться после поля или нет? Он, небось, наскрозь пропылился!

— Потом поставим, — устало отмахивалась Герасимовна. — Не ори зря и в бабье дело не лезь… Сейчас нам печку нельзя студить.

— Ботинки мне обувать в дорогу или сапоги? — ни к кому особо не обращаясь, спрашивает вдруг Андрейка.

Женщины понуро опускают головы, молчат: ясно, что тут советовать не им, а тому, кто сам бывал в походах — отцу. Бурлаков-старший тоже сколько-то времени молча наблюдает, как разувается сын, долго расшнуровывая скользкие, туго затянувшиеся сыромятные ремешки. Задумчиво берет в руки сброшенные ботинки — тяжелые, грубые, изрядно испачканные черноземом. Долго пробует пальцами толстенную подошву.

— Сапоги наденешь — в сапогах ноги сильнее! — уверенно говорит наконец Леон Денисович. — Только пару портянок непременно ему в запас положи.

И снова изнемогшей Герасимовне нет времени дать волю слезам. Она через силу поднимается, открывает тот самый сундук, на котором сидела. Вынимает новые сапоги. Порывшись, достает небольшой скаток холстинки и с треском рвет от него четыре ровных куска — на две пары новых портянок.

Андрейка уже натянул сапог на правую ногу, энергично топает ею по полу, вопросительно смотрит на отца.

— Что-то очень тесно пальцам? — говорит он. — И в подъеме тоже… будто ссохлись они!..

— Не может этого быть — весной их шили! — стремительно шагает к нему отец и, присев на корточки, с силой давит носок своими заскорузными пальцами. — Тут, говоришь, жмет?

— Ага…

— Д-дааа… Тесная обувка в походе — хуже всего… А ну надевай второй сапог! Давай уж сразу пробуй их по носку и портянке… Не так! Сначала левым концом потуже бери… Вот теперь добро. Обувай и второй!..

Сын топочет обеими ногами. Круто поворачиваясь, проходится короткими шажками взад-вперед. Останавливается. Отлично сшитые сапоги сидят ладно, как влитые, при ходьбе слегка поскрипывают. Новые, ненадеванные, они и должны немножко поскрипывать.

— Командирский сапог! — елозя на корточках по полу, пощупывая то носок, то подъем, тоном знатока говорит отец. — Неужто за такой короткий срок опять нога выросла? Они и работались по весне с запасом… Ну как теперь: обошлись чуток или нет?

— В носках вроде лучше стало, правда, без запаса, впритык, — уже мнется в нерешительности Андрейка, которому ужасно не хочется уходить в своих грузных, как гири, ботинках. А в подъеме все же будто резиновой портянкой обмотал: вроде немножко теснит…

— Они, сынок, обомнутся, — поднимается Леон Денисович с пола. И решительно повторяет: — Надевай их — в сапоге нога сильнее! Просто ты лапищи свои за лето здорово разбил босый и в этих вот кораблях-бутцах… Если обувь чересчур просторная — при долгой ходьбе тоже ить запоешь «зачем я маленький не помер?». Потому что враз ноги собьешь…

— Да разве ему там казенных сапог не выдадут? — не удерживается Герасимовна.

— Ты, мать, о чем не больно понимаешь — помалкивай! — бесцеремонно советует жене Бурлаков-старший. — Конечно, в армейской части ему все выдадут… И обувку выдадут… Сапоги — вряд ли, а ботинки под обмотки непременно получит! Но тебе известно, когда он в часть попадет? Вот то-то и оно… Может, завтра уж сугробы лягут! А нам сапоги его не впрок солить… О чем толковать: сына отдаем, а сапоги его, выходит, жалеем?

— Да ты что, да ты что?! — даже руками всплескивает возмущенная Герасимовна. — Мне разве сапогов жалко? Боюсь я, не обезножил бы Андрейка!..

— Обомнутся, — опять заверяет Леон Денисович. — Давайте ка, однако, собираться поживее: подвода ждать не станет…

Казалось, эти сборы — кропотливые и одновременно суматошные — поглотили в эту ночь энергию, помыслы, внимание семьи Бурлаковых. Они словно нарочно, не сговариваясь, толковали о мелочах и старательно обходили главное: куда Андрейка уйдет сегодня на рассвете. И эти хлопоты порой так живо их захватывали, что даже Анна Герасимовна переставала плакать. Сбитая с толку кажущимся спокойствием домашних, она лишь испытующе поглядывала на увлекшихся приготовлениями мужа и сноху, пытаясь хоть по их деловито нахмуренным лицам установить истинный размер горя.

Но всему приходит конец. Закончились и самые последние приготовления, и необычный сверхранний завтрак семьи. Уже и в вещевом мешке все уложено, проверено, пересчитано. Теперь он лежит наготове, с намертво притороченными лямками — вот он, «сидор», на лавке, бери, новобранец, и неси до Берлина! Остались на столе лишь пустые неубранные тарелки от последней совместной трапезы; да совсем уж, кажется, немного времени до ухода Андрейки из дома. Ах, как хотелось, чтобы ночь эта тянулась и тянулась без конца! Хоть и трудно вот так сидеть, томиться и умышленно говорить не о том, что сверлит душу (а о первом заморозке, о важности сухих портянок), но все одно — пусть время тянется, пусть даже остановится.

И потому будто пушечный выстрел раздалось и тарахтение колес по засохшим грязевым кочкам и, следом, чей-то дробный, но настойчивый стук кнутовищем в оконный наличник.

— Выходим, сейчас выходим! — неестественно громко заорал в ответ Бурлаков-старший.

— Давайте, мама, помогу вам одеться, — быстро подошла к затрясшейся Герасимовне Любаша.

— Погодите, — с неожиданной хрипотцой в голосе сказал Леон Денисович. — Давайте прежде по старорусскому обычаю трошки посидим. Вот так… Сядь и ты, Андрейка, поровнее, чего развалился?!

И не успели они посидеть и минуты, по-положенному, молча, как Герасимовна опять затряслась, заголосила, запричитала.

— Н-ну, видно пошли! — строго сдвинув брови, скомандовал Бурлаков-старший и первый встал. — А то… долгие проводы — лишние слезы, да и подводы ждут.. Постойте! Давайте уж заодно и расцелуемся дома, а не на улице!..

* * *

Подошли к сельсовету. Две подводы почти заполнены новобранцами. В поредевшей предрассветной темноте сдержанно гомонили перебегавшие с места на место ольшанцы. Покачиваемый ветром фонарь выхватывал то заплаканное лицо женщины, то озябшую девчонку или подростка. На грядке передней телеги, рассеянно болтая спущенными ногами, сидел Иняев Федька… Кивнув ему, Андрейка бросил свой «сидор» на устланное соломой дно, примостился было и сам рядом с дружком.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: