Степан Егорыч включил громкость на полную мощность, и голос телекомментатора гремел теперь на весь сельсовет:
— Второй раунд подходит к концу. К сожалению, надо признать, что дебютант нашей сборной Виктор Крохин проиграл его. Польский боксер Ежи Станковский был быстрее советского спортсмена, его удары точнее. Проигрывая первый раунд, он продемонстрировал завидное упорство, и вот результат — второй рауд за ним. Недаром о волевой закалке этого боксера накануне чемпионата говорили все спортивные газеты. Недаром наставник польской сборной папаша Штамм так верил именно в этого спортсмена. Сумеет ли Виктор Крохин противопоставить что-либо поляку в третьем раунде? Не будем забегать вперед. Хочется сказать одно: тысячи поклонников бокса в нашей стране желают Виктору Крохину победы…
Второй раунд еще не кончился, боксеры еще вели бой. Вот лицо польского боксера. Режиссер показывает его крупным планом. Черные глаза выглядывают из-под перчаток. Он теперь уверенно идет в атаку, видя, что противник устал. Серия ударов — и поляк отскакивает в сторону, словно мячик. Вот лицо Крохина. Синяк под глазом увеличился, глаз чуть заплыл, небольшая ссадина на лбу, по всему лицу — крупные капли пота. Он двигается по рингу медленнее поляка, удары неточны и слабы…
За спиной Степана Егорыча теперь стоял совхозный главбух и тоже переживал.
— Мордует он нашего, а, Егорыч? Просто смертным боем бьет, а?
Степан Егорыч потирал то место, где протез соединялся с обрубком ноги, морщился, вздыхая:
— Нога, будь она неладна… по фермам набегался… Эх, Витек, Витек, что ж ты, парень?
— Ты его знал, что ли?
— После войны в Москве в одной квартире жили, — ответил Степан Егорыч. — До пятьдесят шестого…
Он откинулся на спинку стула.
— Ишь ты! — удивленно произнес главбух. — Со знаменитостями — за ручку! Надо же, а? В одной квартире!
— Да, в одной… — повторил Степан Егорыч.
И вот прозвучал гонг, и боксеры разошлись по своим углам. Польский тренер был явно доволен своим питомцем. Он растирал ему плечи, махал перед лицом полотенцем и что-то говорил, и частая улыбка мелькала на губах.
— Да, товарищи, этот бой, пожалуй, самый упорный из тех, которые мне довелось видеть на нынешнем чемпионате… — тараторил комментатор.
…Утром они выходили вчетвером. Витька, Степан Егорыч, музыкант Василий Николаевич, отец девочки Элеоноры, и слесарь завода малолитражек Геннадий Платоныч. Хлопали двери, они встречались в коридоре. Квартира оживала. Кто-то плескался на кухне под умывальником, шипели газовые горелки, на сковородках что-то шипело и потрескивало. Женщины суетились, приготавливая завтраки для мужей и сыновей.
Люба наскоро приказывала Федору Ивановичу:
— Еще молока купи. Ты раньше сегодня вернешься. Там в банке колбаса ливерная осталась. Витьке отдашь, как со школы придет.
— Отдам, отдам, — бурчал сонный Федор Иванович.
— А котлеты твои в кастрюле! Не в белой, а в синей, <с отбитой крышкой!
— Привет, Любаша!
— Привет, привет!
— Василию Николаевичу наше с кисточкой!
— Генка, когда пятерку отдашь, обормот?
— Завтра получка, тетя Люба!
И вот они выходили на улицу. Василий Николаевич сворачивал направо, к ресторану «Балчуг». Он там играл в оркестре.
— Приходите сегодня, шницелями угощать буду! — говорил он Витьке и Степану Егорычу и раскланивался, приподнимая шляпу. — В семь часов вечера… в нашем заведении будет маленький банкет, директор устраивает… — И он уходил.
Степан Егорыч и Витька шли в другую сторону.
— Подумаешь, в паршивом ресторане в дуделку свистит, а гонору, как у китайского мандарина… — бурчал Степан Егорыч, передразнивал: — «Ба-анкет»! Нужен мне твой банкет, как рыбе зонтик…
— А я один раз у него в ресторане был… шницеля вкусные, — мечтательно говорил Витька.
— Ты гляди, сегодня школу не прогуляй, шницель! — отвечал Степан Егорыч.
Это были ранние утренние часы. Воздух после ночи еще пахуч и прохладен, и замерли тонкие, покрытые росой деревья. Даже на железной решетке, отделяющей один двор от другого, заметны крупные капли росы. Окна в доме почти везде открыты нараспашку, но не слышно голосов, радио или музыки. Почта деревенская тишина. Только на улице перезваниваются трамваи да спешат на работу молчаливые прохожие.
А на крыше противоположного дома, как раз между слуховым окном и трубой, примостилось умытое, чистое солнце, и его лучи обливали теплым, ясным светом голубей, расхаживавших по крыше.
— Скоро Первое мая, — говорил Витька Степану Егорычу. — Мать новые ботинки купит, лафа!
Они выходили на набережную и на короткие секунды замедляли шаг. На темной, тяжелой воде покачивалось солнце. На другом берегу реки поднимались темно-красные зубчатые стены Кремля и победоносно блистал купол Ивана Великого.
— Там все правительство живет? — спрашивал Витька.
— Все.
— Все-все?
— Все-все, — отвечал Степан Егорыч. — Ну, пошел я. Гляди, школу не прогуляй…
— Привет от старых штиблет, дядя Степа! — Витька закидывал за спину полевую сумку, набитую книгами, и бежал по набережной. Через два переулка была его школа.
…Вернулся Степан Егорыч с работы вечером. Он успел заглянуть в магазин и вот теперь появился в коридоре, постукивая своей деревянной култышкой.
Люба тоже вернулась с работы и стирала в кухне белье. Когда хлопнула дверь, она обернулась и увидела, как из кармана пальто Степана Егорыча торчит колпачок бутылки.
— Опять ты за свое, Степан, — укоризненно проговорила она и покачала головой.
— «Опять», «опять»… — пробурчал Степан Егорыч и опустил голову. — Мне больше делать нечего, моя песенка спета…
Он секунду постоял у входа в кухню, смотрел, как Люба стирает, потом спросил просто так, для разговора:
— А Витька где?
— На тренировке, где ж еще! Боксу своему обучается! Как бродяга, весь в синяках ходит! Кончал бы ты это дело, Степан! Нашел бы женщину, зажил бы по-хорошему… Ты еще вон какой статный, еще детей нарожать можешь… — И она весело рассмеялась.
— Твои слова да в уши господу, — ответил Степан Егорыч и проковылял к себе в комнату.
Он разделся, повесил пальто на гвоздик, вбитый в дверную притолоку, поставил на стол бутылку, сел и надолго окаменел, согнув плечи, упершись кулаками в колени. Тяжелыми глазами оглядывал он свою каморку, где и мебели-то никакой не было. Зачахшая герань стояла на подоконнике, две недели не поливал. На диване лежали скомканные карты Воениздата, исчерченные стрелами.
— И доколе, а? — сам себя вслух спросил Степан Егорыч и провел ладонью по лицу, будто умывался. — Доколе эта бодяга продолжаться будет, Степан, а?
Он глубоко вздохнул, поднялся, забрал бутылку водки и вышел на кухню.
Люба стояла к нему спиной и не видела, как он открыл эту бутылку вылил ее в раковину, потом поставил пустую у мусорного ведра. Закурил и, прислонившись плечом к дверному косяку, стал смотреть на Любу. И хоть стоять было неловко и тяжело, Степан Егорыч не садился.
Люба взглянула на него и вдруг улыбнулась. Она выжимала выполосканную рубаху, и улыбка получилась усталой, напряженной.
— Чего стоишь, детинушка?
— Да вот думаю…
— Про что?
— Про всякое… За что мне две Славы дали?
— Тебе, что ли, одному дали?
— Да я про себя, не про других… Может, и вправду никчемный человек?
Люба коротко рассмеялась. На лбу выступили бисеринки пота.
— Давай помогу, — вдруг охрипшим голосом сказал Степан Егорыч.
— Ладно уж! — весело ответила Люба.
Он выжимал рубаху над корытом с такой силой, что затрещала материя.
— Порвешь, леший здоровый! — засмеялась Люба и потянула рубаху к себе.
Степан Егорыч и сам толком не понимал, как это у него получилось. Он вдруг обнял Любу своими длинными руками, и из самой глубины души, из самого потаенного уголка ее, помимо его воли вырвалось тягостное и надрывное:
— Э-эх, Люба-а… Люблю я тебя…