Сапог взглянул на него и удивился происшедшей перемене.

Не узнать человека: лицо открытое, смелое, нет и следа былой подавленности. Но наедине, может быть, удастся договориться обо всем.

И Сапог, спешившись, поклонился ему нарочито низко:

— Здравствуй, умнейший человек. Я заехал позвать тебя к себе в гости. Отец твой часто гостил у меня, араку пил.

— Не гостил, а батрачил.

— Мы с тобой братья, в наших жилах одна кровь.

Аргачи, нахмурившись, наблюдал за Сапогом.

— Каким ты добрым стал! А не знаешь ли, почему у меня зубы черные?

Сапог вспомнил, что когда-то, ударив работника по зубам, сломал золотое кольцо на своем среднем пальце.

— Зачем назад смотреть? Надо вперед, вместе… Тогда я погорячился, а если на горячий камень плюнуть, то и камень зашипит.

Аргачи еле сдерживал себя.

— А не знаешь ли ты, почему я стал хромым? Не помнишь, как мне ногу переломил?

— Самого быстроногого коня тебе отдам. Хочешь — бери арабской крови, хочешь — английской.

Дыша часто и коротко, Аргачи крикнул:

— Уходи! Уходи, пока жив!

Сапог долго не мог нащупать стремян. Потом, удаляясь, с достоинством бросил через плечо:

— А все-таки ты приезжай. Нам не из-за чего ссориться. И я не сержусь. Всякий человек зря погорячиться может.

Глава пятнадцатая

1

Было уже темно, когда в аил вошел невысокий человек в длинном пальто, в шапке-ушанке, из-под которой выбился непокорный чуб черных волос. Чаных приняла его за русского, а когда поняла, что это Ярманка, заплакала. Это очень нехорошо, что она сразу не узнала мужа. Наверно, она потеряет его.

Отец поднялся со своей лежанки, оглядел сына и спросил:

— Ты почему так нарядился?

— Привык по-русски одеваться. Хорошо так! — ответил Ярманка, садясь рядом с ним.

Дети подбежали за подарками. Открыв чемодан, Ярманка подал им по бумажному кульку, а Чаных кинул в руки сверток ситца:

— Тут хватит всем на рубашки.

Отцу он привез большую папушу листового табаку.

Чаных суетилась возле костра, собирая ужин. Подарки обрадовали ее, и она уверенно спросила:

— Ты больше не поедешь туда?

— Нет, я приехал только на пять дней, — ответил Ярманка. — Надо помочь провести перевыборы сельсовета.

— А когда совсем воротишься? — спросил отец.

— Не знаю… Может, меня комсомол пошлет на работу в другое место.

— А мы как будем жить? — Старик тяжело вздохнул. — Я тебя кормил, растил.

— Помогать вам буду.

Чаных снова заплакала. Ярманка молчал. Ужин был никому не в радость. Выпили по чочою[25] араки, но и это не развеселило.

Ярманка думал о прошлом. Веселые песни девушек, что звенели неподалеку, напоминали о встречах с Яманай и о ее судьбе. Но при воспоминании о ней Ярманка всегда видел перед собой ухмыляющуюся рожу Сапога Тыдыкова и чувствовал, что при новой встрече, пожалуй, не сможет сказать Яманай ни одного теплого слова.

Он даже сложил песню:

Не буду я ходить по земле,
Растоптанной в грязь, —
Не буду вспоминать женщину,
Приголубленную баем.

Но и песня была бессильной. Он то с горечью, то с жалостью, то с обидой, то с упреками самому себе вспоминал свою Яманай.

Он молчал, и это тревожило Чаных и Токуша.

Ночью под шубу пробрался холод, стыли ноги. Ярманка проснулся, вскочил с кровати. Он долго метался по аилу, чтобы размять застывшие ноги, перешагивал через яму, где спали дети, обходил отца, подставившего огню голую грудь, а потом сел к очагу, тяжело покачав головой. Там, в общежитии школы, он уже привык спать на кровати, под чистой простыней и теплым одеялом, а здесь ему опять приходится, скрючившись, ложиться к костру на землю. Собачья жизнь! Он, Ярманка Токушев, и одну зиму не согласился бы теперь зимовать в аиле.

Снежинки осторожно, словно на ниточках, опускались в дымовое отверстие и таяли в струе дыма.

Дождавшись рассвета и вспомнив утренний распорядок в школе, Ярманка почувствовал возвращающуюся к нему бодрость. Он хотел умыться, но не нашел воды. Взял узду, сходил за лошадью и отправился на реку. Пушистый снег накрыл землю толстым слоем, ноги увязли по колено; идти было тяжело, как по песку. Ярманка разгреб снег, нарубил льда, мелкие куски ссыпал в сумы, а крупные приторочил к седлу и двинулся обратно. Дома он натаял воды, достал обмылок и начал умываться у костра, пофыркивая от удовольствия.

Отец испуганно наблюдал за ним, наконец не выдержал и вскочил:

— Брось лить воду!.. Ишь ты, умываться выдумал!

— Хорошо умываться! Глаза яснее видят, тело легкость чувствует!

Слова сына казались дерзкими. Старику хотелось ударить непослушного, но он понимал, что ушли те годы, когда сыновья беспрекословно повиновались ему. Они затеяли что-то непонятное. Им приятно все новое. Но каково ему, старику, переносить это? Чувствуя свое бессилие, он отвернулся.

— Счастье из аила уйдет, скота не будет.

Проснулась Чаных, и Токуш пожаловался ей:

— Вижу, совсем хочет убежать от нас.

Ярманка хвалил жизнь в домах русских. Там теплые печи, чистый воздух, через большие окна льется свет. Там забываешь про зиму. Шубы там не нужны — висят на стене. В легкой рубашке отдыхает тело. Хорошо там жить!

Старик готов был согласиться на все, только бы сын не уезжал.

— Делай себе избушку здесь, — вздохнув, сказал Токуш.

Чаных растерянно взглянула на свекра. Ей хотелось спросить: «Как же можно жить без костра? Где ячмень жарить? Где курут коптить? Где араку гнать?» — но, чтобы не расстраивать мужа, она сдержалась…

После чая Ярманка сразу уходил из своего темного, холодного жилья и возвращался только глубокой ночью, когда уже все спали. Сначала он шел в аил, когда-то брошенный Таланкеленгом, где сейчас жили люди, приехавшие проводить перевыборы сельсовета.

Его нетерпеливо спрашивали:

— Когда охотники с промысла вернутся?

— Скоро, скоро.

— Буран начинается, задержит их.

— Борлай знает о перевыборах и поторопит соседей.

Потом Ярманка помогал Яраскиной, темнолицей алтайке с коротко стриженными волосами, едва видневшимися из-под лисьей шапочки, проводить женские собрания. Их беседы заканчивались призывом ко всем женщинам прийти на перевыборы и голосовать за лучших людей долины, которые будут названы кандидатами в члены сельсовета.

Каждый вечер Ярманка созывал подростков, которые промышляли белку неподалеку от становья, разговаривал с ними об охоте, советовал сдавать пушнину в Госторг, рекомендовал жемчужный порох с медведем на банке, подолгу расспрашивал о звериных повадках и рассказывал об интересных случаях на охоте, а после того, добившись расположения к себе, говорил о комсомоле, о Советской власти, о перевыборах. Почти всегда беседы заканчивались просьбами парней:

— Напиши мне заявление, чтобы меня приняли в комсомол.

— И мне тоже напиши.

Обедал Ярманка вместе с приезжими. Вечера проводил у соседей или у Байрыма, который недавно вернулся из больницы и почти не отходил от очага. Брат часто покашливал. Рука все еще покоилась на перевязи.

— Что рассказывают про Каракольскую долину? — интересовался Байрым.

— Говорят, что Сапог все-таки пришел на одно собрание, — сообщил младший брат очередную новость. — Баю сказали: «Уходи». А он спорить начал: «Я говорить не буду, потому что у меня голоса нет, я только послушаю, — слуха меня не лишили». Тут его вывели за дверь.

Вернувшись в свой аил, Ярманка добавлял дров в костер, садился на войлочный коврик и, достав газету или книгу, долго читал.

Чаных просыпалась от шелеста бумаги и, не шевелясь, смотрела на молодого мужа.

Однажды, уверенный, что Чаных спит, он склонился над ямой и, улыбаясь, долго рассматривал спящего сына.

вернуться

25

Чочой — деревянная чашка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: