А родился Рашид в хибарке, что стояла здесь же, у дороги. У отца не было никакого желания строиться, в семье все шло к распаду, потому что жили пятый год, а детей не было. И вдруг долгожданный, спасший семью ребенок, да еще сын! Не всякий наследный принц приносил, наверное, столько радости и счастья.
В детстве Рашид часто жалел, что не видел, как возводился дом, постройки с сеновалом, бетонным подвалом, баней, гаражом, просторным хлевом, где, кроме коровы, у них содержался пяток овец и три пуховые козы -- мать на досуге вязала пуховые шали. Сколько он себя помнил, подворье у них всегда было ухожено, сверкало издали оцинкованными крышами дома и пристроек -- отец все делал основательно. И даже забор не подправляли до сих пор, только подкрашивали раз в два-три года.
На сабантуях -- праздниках урожая, проводившихся в их краях ежегодно, отец не имел равных в народной борьбе кураш. Ох и любил же он борьбу! Он вряд ли знал какие-то особые приемы или отличался большой ловкостью и изворотливостью, просто стоило ему ухватить противника как следует -- он просто сминал его. А когда в их село при железной дороге, ставшее к тому времени крупным районным центром, приезжали молодые люди, знавшие приемы и вольной, и классической борьбы, имевшие спортивные разряды, отец боролся и с ними. Отцу не всегда удавалось прижать лопатками противника к земле, но уползающий, как уж выкручивающийся противник, не вызывал симпатий сельского люда, и они дружно требовали отдать главный приз -- барана -- Ильясу. Много отец нажил себе врагов среди молодых спортсменов, которым не удавалось уложить сельского грузчика на лопатки, оттого, однажды послушав мать, и перестал участвовать в курашах, хотя был еще силен.
Мать, Кашфия-апай, была под стать отцу: рослая, статная, сильная, но отличалась робостью, кротостью нрава, немногословием,-- сказывалось, наверное, что росла шестой дочерью сельского коновала Гарая-абзы. Обоих их отличала еще одна общая черта -- неистовость в труде, будь то дома или на работе. С ними работать в паре, даже на частых в те годы хашарах, что созывал по воскресеньям каждый строящийся, не всяк соглашался: загонят, говорили шутя. Хозяева, зная их безотказность, ставили их на самое трудное и горячее место. А зазывали Давлатовых на "помощь" охотно, ибо и шутками отец сыпал часто, а мать, при всей своей тихости и незаметности, первой певуньей считалась на селе. Правда, Рашид никогда не слышал от нее песен веселых, озорных, а все больше грустные, задушевные.
Мать работала на элеваторе -- старом, построенном в двадцать седьмом году, о чем свидетельствовала чья-то криво сделанная запись черной краской на потемневшей от времени цинковой обшивке башни. Перелопачивала она там с товарками изо дня в день огромными деревянными лопатами целые эвересты зерна, чтобы не задохнулось, не запрело, не завелся в тепле жук. О механизированных элеваторах, где в огромных бетонных баках денно и нощно трудятся транспортеры, перегоняя зерно из ствола в ствол, тогда только лишь мечтали. Они же отправляли зерно на мельницы и мелькомбинаты -- грузили и в вагоны, и в машины, россыпью, валом и в мешках, так что горбилась мать на элеваторе крепко. И другого выхода не было -- с грамотой у матери, как и у отца, было не густо, и работой их село Степное в те годы не особенно изобиловало.
Прикипела Кашфия сердцем к кормильцу-элеватору, в войну пришла она туда подростком, где уже работали три ее сестры, тоже не достигшие совершеннолетия, а Гарай-абзы, единственный мужчина в доме, всю войну прошагал в артиллерийских обозах. Может, оттого, что рано пришлось ей гнуться под пудовыми мешками, и не могла она долго исполнить свой женский и материнский долг и едва не лишилась семьи. И понятно, что она, как и всякая мать, не чаяла души в единственном сыне, потому что больше детей судьба не послала, хотя они с мужем на радостях и о дочери заговорили и на новых сыновей в мечтах замахнулись.
Она никогда и никому не признавалась, даже мужу и старшим сестрам, оставшимся вековухами в выкошенном войной степном поселке, что считала Рашида посланным ей кем-то свыше, кем-то, кого она не знала как и назвать, ибо не была ни верующей, ни атеисткой, но была твердо убеждена, что кто-то услышал ее мольбы и увидел слезы в бессонные ночи, понял ее страх перед одиночеством; больше того, тот неведомый и невидимый, подаривший ей в радость Рашида, спас ее жизнь. Вот именно -- спас жизнь! Робкая Кашфия твердо решила: если Ильяс оставит ее, она не станет жить...
В ее отношении к сыну, кроме безоглядной любви, порою сквозило и что-то мистическое -- он был для нее больше чем сын. А сын, сохранив матери жизнь, круто изменил и уклад семьи, хотя Кашфие грех было жаловаться на мужа: трудяга каких поискать, мастер на все руки -- хоть печь сложить, хоть полы настелить, хоть крышу железом покрыть. И, наверное, на весь район у него одного был настоящий алмазный стеклорез, доставшийся ему в наследство от дальней родни из Оренбурга. Этот стеклорез, сделанный в прошлом веке какой-то немецкой фирмой и хранившийся в замшевой коробочке с застежкой, наподобие футляров для драгоценностей, берегли пуще глаза. Одним стеклорезом в сезон мог бы прокормить Ильяс семью, ибо налаживалась жизнь в их бедных краях, начинал народ строиться.
И до рождения сына Ильяс не знал удержу в работе. Огородов у них в Степном было два -- и от элеватора, и от железной дороги, где он работал на грузовом дворе. Картошка у них по тем годам росла особая -- крупная, красная, тонкокожая. Отсыпал Ильясу мешок как-то проводник вагона-рефрижератора, что стоял у них на станции три дня из-за поломки, а Ильяс добровольно помогал бедолаге перетаскивать мешки из отсека в отсек, чтобы устранить неисправность. Мешок этот, тщательно перебранный, запрятал Ильяс до весны, до посадки, сразу оценив крупную и вкусную белорусскую бульбу. Одного огорода на прокорм им хватало вполне, а урожай со второго он укладывал во дворе в специальной яме, выложенной дерном, засыпал сверху сухим речным песком с Илека и закрывал опять же дерном, оставляя отдушины для воздуха, а по весне ее всю сразу, оптом, покупал районный ресторан.
В те годы в редком дворе не было коровы -- главной кормилицы семьи, и в июне стар и млад, все способные держать в руках вилы, подряжались в соседние аулы и казачьи станицы косить и убирать на паях сено. Расчет установился давно: девять волокуш или ЗИСов -- колхозу, десятая -- себе.
На сено Ильяс ездил со своим дружком, таким же ломовым работягой, грузчиком из райпотребсоюза Гришкой Авдеевым, крепким и рослым мужиком, как и он сам. Если средний мужик, работая на сеноуборке от зари до зари, ночуя прямо в поле, зарабатывал машину сена за неделю, то Ильяс с Гришкой за это время зарабатывали по две, и не помнится случая, чтобы кто-то раньше них привез его в Степное, да и машина, доставленная ими, иногда равнялась двум -- загрузить ЗИС, который давали на три-четыре часа, тоже надо было иметь навык и сноровку, не говоря уже о силе.
Купить сено у Гришки с Ильясом охотников в селе было хоть отбавляй, всякий пытался задобрить их, потому как сено они привозили пахучее, хорошо проветренное, и машина нагружалась выше некуда. Уже тогда появились в селе начальники и всякие сноровистые люди, которым проще заплатить деньги, чем гнуться в поле. А деньги обоим, и Гришке и Ильясу, были нужны позарез--мечтали они о своих домах, хотели быстрее вылезти из тех хибар с земляным полом, что достались им в наследство от погибших на фронте отцов. Подзадоривало и то, что мало-помалу народ строился, особенно работавшие на железной дороге,-- те выписывали старые шпалы, что меняли на перегонах, а из них мастера-плотники ставили такие дома -- просто загляденье. Одно время шпалы даже стали эквивалентом денег в Степном. Ильяс, например, обменял у дорожного мастера машину сена на сто двадцать шпал, причем уговор был: отборное на отборное, и мастер не подвел. Позже Ильяс попросил у него еще сто, в счет будущего сенокоса, и мастер выручил, привез с соседней станции, куда такая строительная мода еще не докатилась.