"Сгодится подпереть дверь",-- решил Ильяс и одним ударом ноги развалил стол.
-- Вот и все, отгадились,-- сказал он, закончив осмотр, и начал с торца обливать стены бензином.
Делать это из канистры с узким горлом было неудобно, и он пожалел, что не догадался найти какое-нибудь ведро или банку побольше. Первая канистра кончилась на удивление быстро, он не облил и трети барака, и со второй он обходился куда экономнее. Дойдя до входа, Ильяс закрыл дверь, подперев ее досками стола, и оглядел строение еще раз, потом, подумав, оставшейся доской обрубил электрические провода, ведущие к дому, и барак сразу погрузился в кромешную тьму.
"Полный порядок",-- решил Ильяс и торопливо закурил. Сделав затяжку, боясь, что передумает, бросил папиросу на стену барака.
Пламя лизнуло нижние венцы и змейкой побежало по бензину вверх, а дальше с быстротой молнии устремилось за угол, в торец здания, и там стена занялась огнем вся сразу -- на нее Ильяс вылил треть канистры. Заполыхала и вся задняя часть дома, но горела она слабее, огонь еще не тронул окна. Багровые отсветы вдруг высветили на миг голые стены темных комнат, но никто не проснулся. И только когда с треском раскололось в огне какое-то окно на задах, которого Ильяс не видел, раздался раздирающий душу крик: "Горим!" И сразу за стенами, как по команде, затопали, загрохотали, истерично завизжали, как на танцплощадке, стали бить изнутри стекла и выламывать решетки; он слышал, как остервенело навалились на дверь.
Мат, сплошной мат, ни одного человеческого слова не долетало до стоявшего на границе света и тьмы Давлатова,-- и последние-то слова в жизни у них были погаными. В какую-то минуту Ильясу показалось, что крикни кто-нибудь из них: "Мама!" -- и он убрал бы доски, подпиравшие дверь.
Уже занялась крыша, и сполохи огня, наверное, были видны далеко на станции и в поселке. Старая шиферная крыша, раскаляясь добела, трещала и взрывалась, и осколки от нее разлетались во все стороны, даже к ногам Ильяса. Во всех окнах метались обезумевшие от страха люди, выламывавшие чем попало решетки, но раньше все делали на совесть, даже временное, и старое железо не поддавалось, да к нему, пожалуй, уже и притронуться было нельзя. И вдруг, как по команде, все лица в фасадных окнах пропали, огонь рвался через окна в комнаты, и ему помогал легкий утренний ветерок, всегда гулявший в низине...
Поселок спал крепким предрассветным сном, но огонь со станции увидели грузчики, возившиеся у последнего вагона с зерном.
-- Смотри, пожар, кажется, у поселенцев,-- сказал кто-то, первым заметивший огненное зарево.
-- Допились,-- равнодушно ответил другой, словно иного исхода и не предполагал.
А третий, прикрывая зевок, зло добавил:
-- Грех, но я бы спасибо сказал тому, кто подпалил эту нечисть.
А пламя все полыхало, крыша трещала, что-то ухало на чердаке, лопался и стрелял раскаленный шифер, стены сыпали в небо тысячи искр. Оттого, что здание изнутри основательно сотрясали, иногда казалось, что деревянный барак взрывается снопами искр только от крика и воя в коридоре. Огонь набирал силу, и теперь не только отсветы, но и жар доставал Ильяса, и он невольно отодвигался в темень, как бы отступая.
Неожиданно рядом с ним появилась парочка - совсем молодые, как Рашид, наверное, бродили здесь, у пруда. Они возникли незаметно, словно материализовались из тьмы, и, взявшись за руки, молча стояли рядом с Ильясом, все видели, все слышали. Издали они казались сообщниками.
Заметил огонь и дежурный по станции. Пожарной команды в Степном не было отродясь, хотя пожарный офицер и числился в штате районной милиции, занимающей двухэтажный особняк, но телефон главного пожарника молчал. Поскольку дежурный находился "при исполнении", он побежал на грузовой двор, где мужики отряхивали с себя пыль и собирались где-нибудь залечь покемарить до прихода следующей смены.
Сообщение дежурного грузчики встретили без энтузиазма, сказав, что поселенцы, наверное, палят костер, а может, у них праздник свой, или еще указ какой хороший для них вышел, или вновь послабление, льготы для них объявили какие. Один даже что-то насчет огнепоклонников выдал. Но дежурный оказался человеком настырным, заставил их разобрать инструмент на пожарном щите пакгауза, и все трое грузчиков -- один с топором, болтающемся на топорище, другой с красным ведерком, а третий с багром,-- побежали мелкой трусцой, пока видел начальник, в темноту, в сторону огородов, к пожару. А сам дежурный, не имевший права оставлять пост, побежал быстро, насколько позволяли ему живот и одышка, на станцию, к телефону, в надежде дозвониться до кого-нибудь из районного начальства.
И вдруг среди истошных криков ужаса неожиданно раздался счастливый, радостный, отчего вроде стихли на миг крики в бараке, а затем еще один, ошалелый от восторга, голос. Потом все стихло, только слышалось, как трещали стены, ревел огонь, лопались стекла, скрипели, корежась, балки крыши, готовой вот-вот обвалиться. И тут на свет, к фасаду, медленно начали собираться погорельцы -- обожженные, ободранные, в копоти, саже, грязи. Кто босиком, кто в майке, кто в рубашке, а кто и одетый -- наверное, свалился пьяным, не раздеваясь, как пришел. А один здоровенный детина прижимал к голой волосатой груди не закрытый на застежки чемодан. Первые, объявившиеся во дворе барака, самые здоровые и нахрапистые, оказались в порезах и ссадинах: в двух окнах, где удалось выломать решетки, они топтали и давили слабых и воевали между собой, и без крови не обошлось. Те, что похлипче, отделались легче -- они выбрались из барака последними.
Они стояли в свете полыхающего огня молча, друг против друга, как две армии, два мира, две стихии. Рядом с Ильясом и молодыми появились грузчики с пожарным инвентарем, который они и не собирались пускать в ход; только тот, что с багром, вдруг шепотом слышным за версту, сказал товарищу:
-- Подпалили, брат, точно подпалили...
Но это было ясно и без него: барак еще не осел, и две тяжелые полуобгоревшие доски от стола продолжали подпирать дверь. Так они и стояли молча, как люди с разных планет, и нечего им было сказать друг другу. И в этот самый момент с грохотом обвалилась крыша, рассыпались стены, взметнув в темноту мириады искр, ослепив на время ярко вспыхнувшим пламенем собравшихся во дворе.
Одна балка, отлетев далеко, рассыпая искры вокруг, вдруг упала прямо на Ильяса,-- и он проснулся...
Ильяс невольно принюхался к рукам -- они вроде пахли бензином. Тяжело соображая, не отделяя сна от яви, он быстро вышел во двор и по крутой лестнице поднялся на высокий сеновал. Далеко, рядом с огородами за станцией, он увидел редкие огни мирно спящего барака вольнопоселенцев. Он невольно присел, не находя в себе сил спуститься на землю, и долго-долго смотрел на бледные огни в низине... Однажды, в минуты откровенности, что случалось очень редко, отец рассказал сыну об этом сне -- о том, как чуть не стал душегубом -- из-за него, своего единственного...
...Воспоминания о доме увели Рашида от настойчивой потребности копаться в себе. Возвращаться в чайхану не хотелось, о салате аччик-чучук, которым собирался порадовать товарищей, он забыл. Мысли кружили вокруг отца, и возникали такие неожиданные сравнения и параллели, что он сам себе удивлялся.
Он лихорадочно перебирал в памяти тех, с кем ему приходилось работать,-- начальников, больших и маленьких, и рядовых, и с какой бы меркой не подходил к людям, с которыми сталкивался в работе и в жизни, сравнивая и стараясь быть объективным, понял сейчас, насколько большей жизненной силой и стойкостью обладает его отец. Рашид, конечно, отдавал должное многим, с кем сравнивал отца, но, при всех их способностях и талантах, положение их часто зависело от каких-то обстоятельств, чьего-то звонка -- покровительственного или, наоборот, уничтожающего, от вакансий и реформ, от случая и удачи. А отец, малограмотный мужик, казалось, жил вне времени и обстоятельств, надеясь только на свой разум, трудолюбие и колоссальную, прямо-таки нечеловеческую работоспособность.