Я сидел в опустевшем доме, в опустевшей комнате. Первое, что я ощутил, были мои руки, тесно втиснутые в карманы. Пальцы крепко что-то сжимали, и неосторожным усилием я выволок их наружу. Веером вспорхнули измятые затертые записки, написанные рукой Читы. Кусочки былого счастья, на которых впервые она называла меня самыми ласковыми из всех возможных имен. Мы были юные и немые. Мы не умели любить вслух. Доверять чувства бумаге казалось борее простым, и, кружась в воздухе, наши первые неумелые признания поплыли к земле. Они планировали по диагонали вниз, на неуловимый миг замерев на месте, двигались обратно -- и так снова и снова, отчего трепетное падение их напоминало полет бабочек. Одна из записок не завершила падения, кромками уцепившись за диван и стул. Я с надеждой взглянул на нее. Сейчас... Если сумею взять в руки, не позволю упасть, значит, не все еще потеряно. Что-то еще быть может заполнит мои вены, подтолкнет замороженное сердце. А если нет...
Я быстро наклонился вперед. Диван скрипнул, и освободившийся листочек вяло кувыркнулся, беззвучно приземлившись на пол. Я поднялся. Больше мне нечего было здесь делать.
Я брел по улице, не обращая внимания на окружающее. Ветер, словно озорная собачка, крутился вокруг, норовя метнуть в лицо пригоршню влажных листьев. Жирная грязь заглатывала каблуки, чавкающе и неохотно выплевывала обратно, в глаза искательно заглядывали встречные лужи. Высоко надо мной, лениво помахивая розоватыми плавниками, проплыл огромный окунь. Он был сыт и потому не заинтересовался одиноким прохожим. Но даже если бы он спустился ниже, я продолжал бы вышагивать по тротуару, не делая никаких попыток спастись. Мне было все равно. Природа, город продолжали жить, но ИХ не было. Уже не было. А значит, не было и меня. Все мои друзья очутились ТАМ 1 0-- по ту сторону жизни, и мне действительно нечего было здесь делать. Путь меня больше не волновал. Отныне всеми моими дорогами распоряжалась мутная неизвестность.
Вздрогнув, я поднял голову. Толкнувшееся от высоких стен эхо гулко загуляло по зданию. Сам того не ведая, я забрел в городской музей.
Здесь было на что посмотреть и здесь нечему было порадоваться. Храм, разукрашенный виноградной лепниной и статуями богов, ошарашивал, скопищем облагороженных воспоминаний. Воспоминания были расставленны и развешены с помпезной горделивостью, с тайным вызовом настоящему. Секиры и арбалеты, кафтаны и лапти, скатерти и ковры, снова секиры, шпаги и арбалеты. Какую-нибудь рукопись великого поэта здесь с одинаковой долей почтения помещали рядом с пистолетом, из которого этот же самый поэт был застрелен. Музейный фетишизм не вызывал ни у кого иронии.
Чуть поколебавшись, я разбил стекло и выбрал себе палаш -- широкий, пугающе тяжелый. Косым зрачком великана клинок матово блеснул, взглядом оценивая нового хозяина, должно быть, сравнивая с прежним. Провисев в залах не одну сотню лет, он, конечно, уже не надеялся оказаться в чьих-то руках. Разбойничий посвист, падение на чужую шею с багровым погружением в пульсирующую плоть -- все это он давным-давно видел только во снах. И сквозь собственную дрожь я внезапно ощутил готовность напрягшейся стали, ее холодное ожидание и собственный пробуждающийся восторг. Спр
ятав палаш под плащ, я поспешил к выходу.
* * *
Банда занимала привокзальное двухэтажное здание. До них здесь обитало несколько десятков горожан. Теперь жили они одни. Восемь или девять особей мужского пола, горстка, умудрившаяся запугать город.
Лохматый тип в вестибюле исполнял, по всей видимости, обязанности швейцара. Скользнув по мне скучающим взором он медлительно шевельнул губами, собираясь изречь вопрос, но я его опередил.
-- Где Манта? -- острие клинка впилось в багровую шею.
-- Эй!.. Парень! -- глаза привратника растерянно заметались от клинка на меня и обратно. -- Ты чего? Спятил?
-- Где Манта? -- повторил я, и дрогнувший палаш подтвердил мою настойчивость.
-- Там же, где обычно. Второй этаж, налево...
Палаш тянул, торопил руку, не желая понимать меня, досадуя на слабость самозванного хозяина. И тут неожиданно зазвучал голос старика Василия. Черт возьми! Ведь я уже, оказывается, и забыл, когда беседовал с ним в последний раз!
-- Помни, малыш, убийство себе подобных -- худшее из убийств.
-- Они не подобны нам, -- яростно шепнул я. -- Не подобны!
-- Но ты уподобишься им, если сейчас поднимешь руку на этого человека...
Поднимешь руку... На человека... Это было вполне в духе старого чудака. Молчать столько времени и вдруг объявиться в самый неподходящий момент. И ради чего? Чтобы вступиться за этого никчемного человечишку! Но что он знал о нас? Мудрый и добрый житель Лагуны. О нас и о черных, поправших все и вся, о мириадах бороздящих планету автобусов, о давках с безжалостными контролерами, о застенках Глора!.. Что знают обитатели Луны о марсианах и могут ли первые давать советы вторым?
-- Убив, ты переступишь роковую черту!
-- Убив, я остановлюсь.
-- Но ты уже вольешься в их ряды, останавливаться будет поздно. Шаг в пропасть бывает всего один, а дальше начинается падение.
Я не умел спорить с Василием. Тем более я не мог спорить в такую минуту. Мне было не до него. Вероятно, от полного словесного бессилия я вскипел.
-- А Чита? Ты знаешь, где теперь она?!
Я метнул эту фразу, как тяжелое копье, и она унеслась, погрузилась в подвалы души, не породив эха. Старик Василий промолчал, не ответив. Глаза лохматого типа, следившие за шевелением моих губ, потухли. По каким-то недобрым признакам он понял, к какому решению я пришел.
Он сделал попытку ухватиться руками за отточенную сталь, но только лишился половины пальцев. Я с усилием взмахнул орудием безжалостного прошлого. Палаш радостно присвистнул, и тело бандита повалилось, опрокидывая конторку, вазочки для карандашей и горку нарезанных фруктов. Сделав свое дело, палаш снова нырнул под пиджак. Он был тепл от крови. Мне не хотелось к нему прикасаться.
Поднявшись на второй этаж, я очутился в сумрачном коридоре. Все окна здесь оказались завешенными глухими пыльными шторами. Застыв на месте, я прислушался, Где-то совсем рядом приглушенно бубнили голоса. Заметив узкую полоску света под дверью одной из комнаток, я двинулся к ней.