- Что, брат, ловко мы с тобой? - по-свойски подмигнул он спасителю.

Тот неодобрительно промолчал.

Панька хотел уже бежать на сеновал, убедиться, как он там, летчик-то, живой ли еще, не замерз? Но тут скрипнула дверь, в избу ввалился, тоже в тулупе, Соленый, местный полицай. В волости он был вместе с Панькиным отцом: своей лошади Парамон Моисеич не нажил пока, и ездили они в санях, запряженных Бродягой - персональным мерином полицая, а до начала войны - исправным трудягой в здешнем колхозе «Новый путь». С месяц тому назад случайно отбил Соленый буланого мерина у местных партизан и самолично завладел им.

Соленый поставил в угол две заиндевевшие винтовки - свою и Парамона Моисеича, стащил с головы лисий треух, поклонился, прогудел трубно:

- Мир дому сему! Здорово ночевал, старостенок?!

- У меня, чай, имя есть,- буркнул Панька, отступая к задней двери, что вела в сенцы и оттуда - во двор.

- Виноват, Павел Парамонович! Имени - почет, чину - уважение…

И Соленый широко распахнул тулуп, потащил его с крутых плеч.

- Однако, голоден я, братцы мои,- басом простонал он.- Хлеба б корочку пожевать.

«Как же, накормишь тебя корочкой»,- недовольно подумал Панька, берясь за дверную скобу.

Парамон Моисеич, соскочив с табурета, тоже стянул с себя тулуп.

- Панька,- просяще окликнул он,- спроворь, значица, чего ни есть позавтракать. Изголодались мы…

- Картошки нажарю.

- Давай картошку.

С неохотой оторвался Панька от двери, слазил в подполье за картошкой, потом лучин от березового поленца нащепал, брызнул на сковороду постного масла и, пока разгоралась в печи дымным белесым пламенем влажная от лежалости солома, успел очистить десятка два картофелин, порезать их. С шершавой луковицы одежку снял - прослезился.

Парамон Моисеич и Соленый сидели в горенке: Панька слышал их голоса - заикающийся, через пень-колоду каждое слово, отцов, и низкий, густой бас полицая,- но о чем толкуют они там - понять не мог.

Сказать или не сказать отцу про летчика? - мучился Панька. Выходило так: не скажешь - вдруг сам наткнется на него, шум подымет. Вся деревня сбежится, и Соленый будет тут как тут. Или, еще того хуже, пристрелит отца летчик по нечаянности: откуда знать ему, что отец у Паньки - человек добрый и жалостливый, вон как по матери убивается, иссох весь, кожа да кости остались, и что немцам служит он по принуждению - не по собственной воле. Не выдаст отец летчика, не пойдет против совести. Может, и дорогу к партизанам укажет ему Парамон Моисеич. Они, достоверно слышно, в окрестных лесах берегутся, а вокруг ихней Незнамовки лесов этих дремучих - сила несметная.

«Скажу,- поставил Панька точку на своих сомнениях.- Уйдет Соленый - сведу отца на сеновал. Вместе смаракуем, что и как дальше».

Приняв окончательное решение, Панька успокоился, ткнул вилкой в сковороду, попробовал картошку на зуб. Готова!

Подцепив посудину сковородником, прошел в горницу. Парамон Моисеич и Соленый сидели, за столом, друг против друга. Перед ними, початая на четверть, стояли бутылка водки и граненый, с синим отливом стекла, стакан. Это для полицая. Парамон Моисеич в жизни не пил и не курил.

- Садись с нами, сынок,- пригласил Парамон Моисеич.- Чай тоже не завтракал.

- Садись, парень,- дружелюбно прогудел Соленый.- Правда - она в сытом брюхе.

Панька подумал - и сел сбочку.

Соленый наклонил бутылку над стаканом, налил до половины, понюхал корку хлеба и выпил, не поморщившись. Вяло пожевал картошку.

- Квас. Дрянцо.

Старостёнок pic_3.png

Как равному, Паньке предложил:

- Хочешь?

Панька мотнул головок

- Вольному воля, было б предложено. Так вот, Парамон Моисеевич,- затрубил он, продолжая,, видимо, оборванный Панькиным приходом разговор,- скажу без околичностей, ибо прямоту уважаю. Со всей откровенностью скажу: крест на грудь - он что? - побрякушка. Однако цену человека подымает. Получу крест - на волостную полицию сяду. А коровенка… Стану начальником - коровенка приложится. Да хоть бы и сейчас - раз плюнуть.

- Так ведь трудно без нее, без кормилицы,- оправдываясь, вставил свое слово Панькин отец.- Никак невозможно без молока. Анисья вон занемогла, а молочко- оно б ее на ноги живо поставило. Топленое, на липовом меду, значица.

Еще недавно была в их доме удойная корова-четырехлетка по имени Обнова. Рыжая мастью, круторогая, с мягкой и теплой всегда шерстью. Эту шерсть, когда Обнова линяла, Анисья бережно собирала и катала из нее для Паньки упругие мячики, не хуже резиновых были они.

В летние месяцы Обнова на выпасах гуляла, за садом, за околицей. Вечерами Панька гнал ее домой, и, завидев калитку родного двора, Обнова радостно и громко мычала. Звала хозяйку с подойником. Тяжелое вымя тяготило ее.

Нынешней осенью проходила через Незнамовку фронтовая часть. Задержалась в деревне - и съели Обнову солдаты. Парамон Моисеич, когда немцы во двор нагрянули, навстречу выбежал с документиком, удостоверяющим, что человек он ,не рядовой, приметный: первое в деревне лицо.

- Пшель! - отвел его руку ширококостый фельдфебель с воспаленными глазами и даже толкнул Парамона Моисеича: документик отлетел в одну сторону, мужик - в другую, а фельдфебель строевым шагом вошел во двор и выстрелил Обнове в голову.

Свежевать кормилицу заставили Парамона Моисеича, мясо варить - Анисью.

После, как фронтовики из Незнамовки ушли, в волостную управу ездил Парамон Моисеич, жаловался и правду искал. В управе обещали разобраться, помочь, но, думать надо, забыли про обещание…

Припомнил все про Обнову Панька - и грустно ему стало, задумался надолго и плохо слышал, про что говорили мужики. А когда очнулся - навострил уши.

- Жалко, Фома Фомич,- виновато толковал отец.- А вдруг всамделе схватим мы его? Живой, как-никак, человек, русский.

Полицай снова налил в стакан, выпил, крякнув, потянулся к сковородке.

- Я вот что скажу…

«Вот гад, всю картошку стесал. Что в прорву ненасытную мечет»,- с ненавистью подумал Панька, глядя, как сноровисто подчищает Соленый горелки на дне сковороды. А Фома Фомич - будто Панькины мысли подслушал,- подмигнул ему, усмехнулся:

- У меня, парень, аппетит с каждой стакашкой растет. Тонус такой.

Панька смутился, но Соленый не разглядел его смущения, повернулся к отцу.

- Я вот что скажу, Парамон Моисеевич, жалеть в наше время прежде всего самих себя надобно,- тщательно отделяя одно слово от другого, затрубил он.- Москву немцы де-факто и де-юре уже взяли, войне не сегодня-завтра полный капут выйдет.

Соленый слыл человеком образованным. Всего каких-нибудь пять месяцев тому назад заведовал он райзо, а кроме того, числился штатным и нештатным лектором и пропагандистом всевозможных организаций, начиная от официального Осоавиахима и кончая добровольным кружком любителей русской истории, в который, помимо Соленого, входили два учителя средней школы. Страстью Соленого было выступать на районных и прочих всяких активах, и уж когда получал он слово - в ораторы Фома Фомич записывался при любом удобном случае и непременно первым,- с трибуны его силой согнать было нельзя. Выложится весь - сам уйдет. Красноречие Соленого в поговорку вошло.

Сейчас он сидел, навалясь на край стола широкой грудью (ах, как недоставало на ней креста-побрякушки!),- пьяный не столько от дрянного самогона, сколько от уверенности в себе, и, точно в податливую доску, вбивал в тщедушного, ничем не замечательного Парамона Моисеича ядреные гвозди-слова.

- Они уже и гранит в Москву для памятника победы повезли, сам видал. Огромные платформы, чистой слезы карельский гранит-мрамор… Кончилась власть Советов, а жития ей было двадцать четыре года… Нам теперь при новой власти жить. От того, как проявим себя, все зависит. Полиция - дело верное, полиция при любом режиме нужна, ни одно государство без аппарата насилия не может существовать. Это,- понизил он голос,- и у самого Маркса сказано, между нами говоря.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: