- Боязно все ж,- оглушенный длинной речью Соленого, признался Парамон Моисеич. Паньке было жаль отца и смотреть на него неприятно было: сидит, голову в плечи втянул, зрачки омертвели будто бы. «Ну хватит,- умолял он полицая,- потрепался и - хватит! Не всяк же тебя поймет».
Соленый перегнулся через стол, кривя губы, сказал жестко:
- Ты, Парамон Моисеич, всякую боязнь, всякую жалость в себе в кулак сожми. И вон выбрось, чтоб и помину… Да ты на политику их взгляни. В полиции и у власти из наших они только полноценных людей держат. Полноценных, понятно тебе? Тех, кто их расе способен пользу принести. А нет - пинка под зад, и полетела душа в рай. Мне сам комендант рассказывал,- подчеркнул он значительно,- сам рассказывал, что неполноценных из славян, есть такой проект, уничтожать поголовно намерены. Ясно тебе?
- Ладно,- неизвестно на что отозвался Парамон Моисеич.- Ладно, я, значица, собираться пойду…
Горбясь, он вышел на кухню. Соленый остался допивать водку, а Панька выскользнул за отцом.
Парамон Моисеич стоял у окна, держал в руках винтовку и не видел, не слышал Паньку. Неловко открыл затвор, извлек из магазина тускло поблескивающие патроны, сунул их в карман штанов.
- Батя,- тихо позвал Панька.- Слышь, батя…
- А? Что? - вздрогнул Парамон Моисеич, со стуком положил винтовку на стол.
- Батя, я тебе что-то сказать хочу.
Панька шагнул вперед.
- Слышь, батя, тут вчера такое приключилось…
Парамон Моисеич непонимающе смотрел на сына.
- Батя, пойдем в сени.
За Панькиной спиной растворилась дверь. На кухню, вытирая белым платком жирные губы, вышел Соленый.
- Готов, Парамон Моисеевич?
Как пионер, Фома Фомич, завсегда, значица, готов! - чужим, ненатурально бодрым голосом отозвался Парамон Моисеич.
- Тогда одеваемся - время дорого.
Соленый мимоходом прихватил винтовку Парамона Моисеича, играючи, небрежно потянул затвор на себя.
- Э-э,- укоризненно хохотнул он.- Вояки ж мы с тобой, Парамон Моисеевич. В случае чего, стало быть, они в нас палить будут, а мы с тобой прикладами обороняться. Так, что ли?
У Парамона Моисеича лицо красными пятнами забурело.
- Память. Подвела, проклятая,- залепетал он, неловко роясь в карманах штанов и доставая целую обойму.- Вот она, будь ей неладно! А я, значица, и думать забыл.
Соленый взял обойму, не торопясь, со знанием дела утопил патроны в магазине, звучно двинул затвором, поставил винтовку в угол, рядом со своей.
Они топтались в тесной кухне, натягивая на плечи тулупы,- краснощекий, ладный фигурой и выправкой полицай и маленький, на полторы головы меньше, тощий и плешивый Панькин отец. Парнишка смотрел на них, недоумевая: чего это вдруг засуетились, куда засобирались - ведь только что с дороги, обогрелись едва.
- Анисья, смотри тут, не хворай, значица,- стесненный присутствием постороннего человека, вполголоса посоветовал отец.- Как ни то - вернусь скоро.
Взял винтовку и понес ее на выход, держа перед собой обеими руками. На пороге задержался, обернулся растерянно:
- Паня, ты чего-то, кажись, шепнуть мне хотел?
Панька закусил нижнюю губу, пожал плечами.
- Спросить я хотел, куда собрались-то?
Отец замялся, выговорил сердито:
- Ты вот чего - спишь крепко, значица. Нонесь утром стучал-стучал в окно - не достучался. Через забор лез, по-воровски, со двора избу отворял.
Соленый хохотнул понимающе:
- Хватит тебе, Парамон Моисеевич, наводить тень на ясный день. Человек он взрослый, все разумеет, и стесняться тут нечего: мы же дело делаем. Летчика,
Павел Парамонов, идем искать, сокола красного, сталинского. Самолет его подбили - во-он, у леса на полянке. А сам утек. Пойдешь с нами? Наган дам. Добрый наган: на тридцати шагах копеечку режет. Идем, а? Мы его живо сцапаем - далеко навряд ли ушел.
Парамон Моисеич протестующе взмахнул рукой. У Паньки захолонуло сердце.
- Не надо нагана,- выдавил он через силу.
4.
Он долго смотрел в окно. Бродяга с места тронул крупной рысью - качнулись резко две понурые фигуры в санях. Из-под копыт мерина комьями взлетел снег, осыпал тулупы отъезжающих. Два четких следа заструились под полозьями, и чем дальше уходили они, эти ровно прочерченные линейки, тем уже и уже становилось заключенное в них пространство. Где-то,- так почудилось Паньке,- непременно должны сойтись они на остро отточенный клин.
А когда пропали сани из видимости, Панька наклонился к подпечку, разворошил груду тряпок, достал оттуда завернутую в грязный половичок гранату - «лимонку».
Она лежала на ладони, вселяя в Панькино сердце силу и уверенность, этот тяжелый металлический шарик в рубчатой рубашке, смазанный поверху для лучшей сохранности лампадным маслом, начиненный смертью. Стоит только потянуть кольцо и - ваших нету… Гранату Панька подобрал летом в наспех вырытом окопе - тогда близ Незнамовки целый день шли бои, красноармейцы отчаянно отстреливались от наседавших немцев, а ночью, забрав убитых и раненых, незаметно ушли. Только и оставили обрывки окровавленных бинтов, горки латунных гильз да вот эту, в зеленый цвет выкрашенную «лимонку». Кто-то забывчивый, нескладный оставил, наверно…
Панька опустил гранату в левый карман штанов - и сразу штаны отяжелели, поползли с его тощего бедра. Попробовал ремешок перетянуть потуже - не помогло. Да и заметно очень. Панька подумал малость и перепрятал гранату в карман шубенки. «Днем пусть при мне будет, а на ночь опять в подпечек захороню»,- решил он.
- Ма,- негромко позвал Панька, но мать не отозвалась, только хриплое, со свистом, дыхание услышал мальчик. Наверно, сном забылась.
Тогда Панька тщательно запер на щеколду и большой крючок входную дверь, отрезал от початой ковриги ломоть хлеба, круто посолил его. Сходил в горенку, обнаружил на столе недопитую бутылку водки и прихватил ее, а в другую бутылку, порожнюю, свежей воды налил и стремглав бросился в сарай.
Взлететь по лесенке на сеновал теперь для него делом одной секунды было. Уселся, как и ночью, на верхней перекладине, свалил на сено весь небогатый припас, огляделся. Наверху, под самым коньком крыши, в зимний день ненамного светлее, чем ночью.
- Эй, ты,- покликал Панька, не зная, как назвать летчика по имени.- Живой? Отзовись, я это…
Сено ворохнулось слегка, и Панька увидел голову в кожаном шлеме.
- Значит, живой,- обрадовался мальчик.- Ползи сюда, я тебе пожрать принес.
- Не могу я, Павел, шевельнуться, не могу,- пожаловался летчик.- Только руки и работают.
- Тяжело, значит? Дай-ка, я помогу. Сейчас, сейчас… Ты не унывай, не тужи: руки - это самое главное. Ног не будет - наплевать, а руки целы - важно: кончится война - сапожничать научишься, проживешь помаленьку. А что, очень даже просто: тяни и тяни дратву да гвоздочки березовые вколачивай. Руки и голова - первеющее дело.
Панька подвинул к летчику хлеб, бутылку с водой, выковырнул пробку из другой бутылки и все говорил-говорил, суматошливо и радостно:
- Ты ешь, ешь, поправляйся скорей.
И на вот, вылей. Водка.
- Водка? - оживился летчик.- Ну-ка, давай, может, впрямь полегчает.
Он пил, неудобно и неумело запрокинув голову, шея его обнажилась, острый мальчишеский кадык бегал под бледной кожей. И Панька подивился тому, что у летчика такое темное, обугленное лицо и такая бледная шея.
«Наверно, от удара лицом почернел,- подумал он.- И кружку я не прихватил - неудобно из горлышка-то».
Летчик меж тем выронил бутылку и ухватил в руки хлебный ломоть. Съел его с торопливой жадностью, не просыпав и крошки.
«Проворный,- подумал Панька.- Лопать умеет, значит, не хилый».
- Павел, я, наверно, захмелею сейчас. Слаб я.
- Вот еще надумал!- осердился Панька.- Мужик - и охмелеет. Скажешь тоже!
Он не на шутку испугался, что летчик и в самом деле сникнет, впадет в забытье, а Паньке очень о многом хотелось поговорить с ним, с человеком, прилетевшим оттуда, с той стороны.