Вот оно — единство, отраженное в зрачках, приковывающее их вовнутрь к одной задаче — самосохранению, низводящее человека к биологическим функциям и только к ним. Но даже импульсивно-ломкая Симочка смогла вовремя — пусть с ошибками и лишними словами, но все-таки вовремя — встать над собой. Значит, неодолимость отраженного единства — сказочка для слишком взрослых, для тех, кто уже забыл исток отнюдь не сказочной игры, где видится то, что хочешь и можешь увидеть.
Дождь как-то незаметно иссякает, и небо поднимается выше и выше.
Я стою на крыльце и жду, разумеется, жду, откроется ли зависшее над моим домом чудо. Тарелка на месте, она словно бы набухла и посерела — поди не набухни от круглосуточного потока, затопившего все вокруг.
Ветер рвет остатки облаков, тащит обрывки за горизонт, к городу, чтобы там тоже почувствовали осень, поглубже запрятали пестрые летние впечатления и грелись, потихоньку вытягивая их изнутри маленькими допинговыми дозами.
Мысли мои, кентавры со сбитыми копытами, пасутся где-то на полпути сюда, зная, что их ждет до вязкости мокрая листва и не слишком уютное лысеющее вместилище.
Они в последних его часах или минутах, они пытаются собрать эти минуты по крупицам, по сути — из ничего, из воображения, и минуты, плоть от плоти моих кентавров, тоже становятся двузначны и невоспроизводимы, повисая над тем временем тяжким чудом, чем-то вроде летающего блюдца или иного зримого мифа. Но ватное слово миф — только сердцевина чуда, вообще-то оно игольчатое, и иглы его тянутся в разные времена, нанизывают на себя почти невероятные события. И мысли-кентавры, обессиленные, но воодушевленные любопытством, устремляются вдоль игл, высекая искры из кремнистых случайностей своего пути.
Скоро они окончательно устанут и вернутся в эту осень, им непременно надо вернуться к тому моменту, когда придет гость оттуда, уставший обижаться и мокнуть там, наверху, видимо, тоже в одиночестве своих бесконечных наблюдений за людьми.
Скоро совсем стемнеет, не пора ли в кресло — в спокойное ожидание минуты, когда по комнате расплывутся слои голубого тумана, чтобы сгуститься напротив меня в якобы инопланетное, но по-земному обидчивое существо, способное злиться и прощать.
На завтра предсказывают заморозки, и почему-то кажется, что тарелка рванет на юг, в более прозрачные и теплые места, а значит, сегодняшнее свидание будет последним, вроде прощания, когда позволительно многое — даже выжать по скупой мужской слезе. Или мы расстанемся без особых эмоций? Скорее — так. У нас разные пути — он умеет неведомо как преодолевать пространство, я совсем уж непостижимым образом ношусь во времени. Логично разойтись и не мешать друг другу лишними душекопательными вопросами. Пусть контакт, начавшийся шуткой с зеркальцем, окончится тоже смешно.
Сказано однако Екклесиастом: сетование лучше смеха, потому что при печали лица сердце делается лучше.
Забавная идея, с которой немало возился Струйский, пытался постичь ее, как и многие иные премудрости, в полузастывшем своем сибирском надвременье. Не постиг он ее, должно быть, от сетований сердце не делалось лучше, исходило накипью, которую даже чуткая нежность Серафимы Даниловны трогать опасалась.
Вот и я полагаю, — смеющийся человек еще имеет шанс. И потому родившееся в шутке в смех да обратится.
Нетерпеливое ожидание лишает меня ужина, но я упорно сижу в кресле, чтобы мысли, разбежавшиеся по разным направлениям от последних минут Бориса Иннокентьевича, собрались воедино и отогрелись, виновато глядя друг на друга и потирая ушибы, полученные на скользких поворотах истории.
Они втекают в меня сквозь прищуренные глаза, и потому я упускаю миг, когда место около двери обозначается голубовато-тревожным светом и из него возникает нечто знакомое. Затрудняюсь назвать его позу — это мы привыкли стоять, сидеть или лежать — здесь же наблюдаемо какое-то четвертое состояние, не входящее в нашу изысканную систему представлений о комфорте. Впрочем, ни поза, ни само появление дымчатого существа особого удивления у меня не вызывают — великое дело внутренняя готовность и ясное предчувствие.
Лишь последняя мысль, совсем ослабевший кентавр, которому досталось больше других, — мысль о, как бишь его, своевременно и в общем-то весьма деликатно отрекшемся, — застревает на пороге, как бы повисает между мной и голубым человечком и наверное на момент делается общей.
Я щелкаю клавишей, и гном согласно кивает головой. Перемотка бог знает в сколько метров, метров-лет. Стоп. И Володя Штейн начинает глухим словно отсутствующим голосом:
— Ты извини, — говорю я, — мне не хотелось, чтоб так вышло…
— Пожалуй, это я перегнул палку, — внушает мне пришелец. — Люди тонкокожи, иногда удивляешься, что они вообще выжили, и нет ли здесь ошибки природы. Но эта ошибка не кажется неисправимой, верно?
К сожалению, он прав, резок и нагл, но прав — тогда и сейчас. Только у меня нет аналогичной пепельницы, способной к полету за честь всего человечества. И совсем нет желания снова пугать гостя.
— Не сердись, — транслирует он. — Не стоит нам ссориться, это более бессмысленно, чем ты можешь себе вообразить. Лучше поболтаем так — о всякой всячине, мне ведь скоро улетать.
В голове моей каша, сотни вопросов теснят друг друга, и трудно с чего-нибудь начать. Разумеется, пришла пора поболтать, смешно качать права, когда перед тобой нечто или некто внеземное.
Некоторые вопросы выпирают наружу, от них буквально трещит не слишком крепкое полотно моей внутренней картины мира. Например, как они летают…
— Не ломай себе голову, — усмехается голубой человечек, как может усмехаться колеблющееся облако. — Все гораздо проще. Я тоже думаю, что межзвездные фотонные монстры — нелепость. Зачем гонять живые существа в далекие и опасные путешествия ради информации, которую можно получить при помощи обычных сигналов? И зачем сбрасывать над планетой блюдца, чурающиеся прямых контактов? Блажь…
Блажь? Я целиком согласен с этим; но, черт возьми, а ты-то откуда, разговорчивое мое чудо? Если межзвездные броски обитаемых кораблей лишены смысла, то как же ты путешествуешь и куда торопишься улететь? Ничего не понимаю. Может быть, речь идет о движении во времени?
Вот! Именно эта идея — летающие блюдца как хрономобили. Тогда понятно многое, слишком многое — и их некоммуникабельность, и странные исчезновения, и… И неужели мои видения как-то связаны с его присутствием?
— Ты чертовски догадлив, — сообщает мне гном. — Завидки берут, до чего ты секуч и понятлив.