— Вроде бы день рожденья Эли.

— Это что его последняя фотка?

— Не знаю.

Я посмотрел пол в грязных разводах, провел ботинком по мраморным прожилкам на плитке. Леви схватил меня за рукав и потянул к длинным рядам шкафчиков. Они были белыми, как зубы, и черные замки на них — пятнышки кариеса. Мне вдруг стало очень противно от всего: от потолка и пола, от полос люминесцентных ламп на потолке, от заново отштукатуренных за лето стен, от плакатов и объявлений на доске в центре холла, от людей, спешащих на уроки, даже от кругломордых часов, показывающих без десяти девять. Стрелки путешествовали, а я хотел, чтобы они замерли.

Леви тянул меня за собой, пара секунд, и я уже не видел своего отражения на стекле, затем потеряли четкость черты Калева, а потом все это перестало иметь какой-либо смысл. Мы оставили в шкафчиках куртки. На полках в моем шкафчике была всякая всячина: ириски и фантики от них, старенький, блестящий тамагочи, мертвый уже тысячу раз, записки и наклейки, оторванный наушник, буклет о профориентации.

— Выброшу все это дерьмо, — сказал я. В шкафчике Леви все было разложено аккуратно: дополнительные канцелярские принадлежности, просто на всякий случай, пузырьки с таблетками, влажные салфетки. Один только взгляд на эту идиллию успокаивал.

— И ты выброси. Кто обсессивный, тот и компульсивный.

— Кто маниакальный, тот и депрессивный.

Мы засмеялись, а потом мне вдруг показалось, что я спиной чувствую взгляд Калева. Это было забавное ощущение.

Смешное — это и есть страшное. Я понял это, когда впервые лежал в дурдоме. В какой-то момент я перестал загибаться от побочных эффектов лекарств, и у меня появилось время подумать о чем-нибудь, кроме жажды или тошноты. Вот что я понял в первые же полчаса: если смех — это реакция мозга на абсурд, то на самом деле страх имеет ту же самую природу. Когда случается то, что не должно случаться, и не особо важно, это забавное падение персонажа на экране, или же неожиданно вылетевшая из-за угла машина, мозг пытается примирить себя с происходящим, просто способы разные.

Смерть это тоже смешно, потому что смерть — совершенно абсурдная штука, был человек, и вот его нет, а мы ведь верим в собственное бессмертие и в бессмертие тех, кто нас окружает.

А шутки, особенно хорошие, это тоже страшно. Во-первых за них могут посадить, а во-вторых хорошая шутка пугает парадоксальностью. У меня хорошие шутки никогда не получались, но я их любил. Хотя свой любимый анекдот я забыл. То есть, не совсем забыл, там было что-то о человеке, искавшем смысл в жизни, и о солонке, и, кажется, он был советский. Но как это все сообразовывалось между собой я не мог вспомнить, и даже поискать в интернете забывал. Однако я гордился тем, что когда-то помнил советский анекдот. Раз, и ты уже левый интеллектуал.

Мы поднимались по лестнице, и Леви иногда посматривал на меня с беспокойством, словно я сейчас кинусь вниз и буду причитать, если только башку себе не проломлю.

— Ты воспринимаешь меня слишком серьезно, — сказал я.

— Ну, ты чокнутый.

— Вовсе нет. Я просто слишком умный для своего возраста, оттого у меня есть внутреннее напряжение.

— Так тебя родители успокаивают?

— Твоя мама. Не ожидал, что она заговорит об этом после секса.

— Ты меня бесишь!

— Тебе осталось только по лестнице со мной подняться, а потом — забудем друг друга навсегда. И я не чокнутый. Мне просто скучно на уроках.

В школе я и вправду чаще всего скучал. Хотя это, наверное, была черта времени. А может быть и всех времен. Лично мне было скучно вне интернета. Реальный мир был куда более тусклым, чем тот, что на экране, и в нем нельзя было найти абсолютно любое ощущение абсолютно в любой момент. Про мир я думал как про квартиру, из которой в скором времени переедут жильцы. Люди уже начали собираться, упаковали в коробки всякую всячину, на пустых стеллажах больше ни одной безделушки. Все осталось аккуратным и чистым, но каким-то уже заранее покинутым, скучным и обезличенным. Учебники, учителя, карандаши и парты, объявления по радио и меню в столовой — все это не имело никакого смысла по сравнению с яркими картинками, длинными тредами и кабельными каналами, новостями о террористических актах и рекламой "Прозака". Мир за пределами интернета казался безвкусным. И мне даже не у кого было спросить, всегда ли люди чувствовали то же самое в четырнадцать. Мама слишком много работала, а папа, наверное, уже забыл, ощущал он что-нибудь когда-нибудь или нет.

Леви говорил, что поэтому ему и нравятся старые японские сериалы — они яркие и бессмысленные, и не нужно думать, почему так.

А психиатр говорила мне, что это называется синдром дереализации-деперсонализации. Когда кажется, что ты не существуешь. Я ей сказал, что мне повезло, по крайней мере в интернете я есть. Она кивнула и улыбнулась уголком губ, так же безвкусно, серо, как и все. В четырнадцать мир взрослых кажется безразмерно большим и дурацким, а взрослые — картонными фигурками вроде тех, что зазывают в новооткрывшиеся магазины. Короче, я немножко мог в самоиронию и допускал, что это просто такая фаза, а потом я лишусь девственности, и все станет веселее.

На урок мы пришли за пять минут до звонка. Я открыл дверь с ноги, но учительницы еще не было.

— Малыши, зацените, кто вернулся! Эй, Рахиль, как твоя бабуля? Пока держится, потому что ты не отпускаешь старушку к ангелам?

— Заткнись, Шикарски.

— Я молчал! Я молчал так долго, что сердце мое разрывалось на тысячи кусочков!

— А я думал тебя оставят там навсегда, — сказал Яков.

— А я думал, твои родители уже продали тебя мыть посуду в каком-нибудь рыбном ресторане из-за долгов по кредиту.

Я повернулся к Леви.

— А ты им не говорил, что я возвращаюсь?

— Не хотел никого расстраивать.

Тут я почувствовал толчок, едва не повалился на пол, но кто-то меня удержал. Сейчас, подумал я, меня будут заслуженно бить, справедливость восторжествует, в небо взовьются салюты, а народы всей земли сольются в оргазме понимания, что благотворно скажется на экономике и политическом климате. Однако, меня обняли, да так крепко, что важные навыки дыхания стерлись из моей памяти примерно на тридцать секунд.

— Макси, я так скучал!

— Привет, Эли! Голос у тебя так и не начал ломаться?

— Ужасно круто, что ты вернулся!

Сладить с Эли было совершенно невозможно. Он никогда на меня не обижался. Его стратегия была лишена изъянов — он оставался моим другом в любой ситуации, и оттого пытаться его как-нибудь задеть было даже скучно. Я, взглянув на него, на секунду зажмурился, потому что майка на нем была настолько яркая, так отчаянно оранжевая, что на нее нельзя было смотреть Леви.

— Детка, закрой глазки, а то у тебя будет припадок. Эли, я вызываю полицию моды, ты опять сорвался!

— Хорошо, что ты в порядке! Я думал, они сделают тебе лоботомию!

Я расслышал одобрительные возгласы, задумчиво кивнул.

— Я тоже так думал, но оказалось, это теперь вообще незаконно.

Эли, наконец, отцепился от меня, и вместе с кислородом в меня проникло сентиментальное понимание: я тоже скучал. Эли был, наверное, самым очаровательным существом на планете, если не считать некоторых животных. Его образ можно было продать как концепт-арт в мультипликационную корпорацию. Он был маленький, русый, по-смешному глазастый, с мелкими и тонкими чертами и какой-то подкупающей детскостью в повадках. Я ни разу не видел Эли грустным, и даже не был до конца уверен в том, что Эли запечатлелся в моей памяти без своей вечной широченной улыбки. Интересно, подумал я, а когда все случилось с Калевом, как он выглядел? Это ведь был его лучший друг. Эли улыбался так же, как и всегда, и с первого взгляда вовсе не изменился. Чуть погодя я обнаружил, правда, что Эли сильно похудел, а глаза у него как-то странно, влажно блестели. Не так, будто он плакал недавно, как-то совсем по-другому. Я раньше не видел, чтобы у людей так блестели глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: