- Вас, гражданин Ульянов, подозревают в шпионаже в пользу России на том только основании, что вы получаете из России деньги. Откуда же вы их получаете?

- От редакции газеты "Правда", где я сотрудничал почти в каждом номере... Употребляю прошедшее время - "сотрудничал", так как газета эта закрыта перед самой войной русским правительством. А до того она издавалась легально, несмотря на свою революционность, но, разумеется, сильно страдала от репрессий со стороны русских властей. Да ведь ради руководства этой газетой я и поселился здесь, поближе к русской границе, - добавил Владимир Ильич. - Согласитесь сами, что мне при моем положении, при моем отношении к русскому правительству предъявлять обвинение в шпионаже в пользу этого правительства, с которым борюсь я всю свою сознательную жизнь, - чистейшей воды абсурд!

- Абсурд! Действительно абсурд! - не замедлил согласиться следователь. - И я должен буду написать об этом с возможной закругленностью. Присядьте, пожалуйста, хотя бы на койку, гражданин Ульянов!

И, почувствовав при этих словах следователя действительную необходимость сесть, Владимир Ильич опустился на лохматое серое одеяло в первый раз за этот богатый событиями день, так как только теперь ощутил большую усталость во всем теле. Зато он был обрадован тем, что Иозеф Глуд от дверей глядел на него непритворно сияющими глазами.

Следователь писал несколько минут, а потом, когда объявилась ему необходимость задать "для округленности" еще два-три вопроса, Ленин отвечал ему, уже сидя на койке; эти вопросы касались отобранных у него тетрадей.

Уходя из камеры, следователь сказал торжественным тоном:

- Я, гражданин Ульянов, направлю дело к прекращению!

- Благодарен, но вопрос об освобождении меня отсюда...

- Зависит, к сожалению, не от меня, - перебил следователь, - да, наконец, от меня могут военные власти потребовать доказательств, данных, и я явлюсь к вам снова, чтобы задать еще ряд вопросов.

- У меня есть жена в Поронине, она, конечно, захочет со мной повидаться. И есть друзья в том же Поронине, - сказал Владимир Ильич, которые, несомненно, уже начали хлопоты об освобождении меня через депутатов райхсрата, с ними мне тоже необходимо иметь свидания.

- Свидания я разрешу. Пусть ваша жена и ваши друзья обратятся ко мне, они получат разрешение. А если у вас есть такие блестящие связи в Вене, то, я думаю, мы скоро с вами расстанемся...

И следователь, благодушно улыбаясь, протянул, уходя, руку Владимиру Ильичу и сказал свою фамилию:

- Пашковский.

Приготовленные для него чернильница с пером и лист бумаги остались в камере, но осталась также и уверенность в том, что вся эта камера ненадолго, что довольно спешный визит следователя сюда (а не вызов к следователю отсюда под конвоем) явился результатом чьих-то удачных действий здесь, в Новом Тарге, или в близком отсюда Кракове.

Владимир Ильич отметил еще и то, что, уходя вместе с Пашковским, надзиратель Глуд не запер двери.

7

Каждому литератору свойственно это чувство: стол, лист белой бумаги на нем, чернильница и перо - это его орудия производства; он с ними сживается год за годом, и один вид их способен иногда мгновенно сосредоточить и сформировать его мысли, как бы до того неясны и разбросанны они ни были.

Как только ушли из камеры следователь и надзиратель, Владимир Ильич сел на табурет, положил против себя бумагу, взял ручку и обмакнул перо в чернильницу, чтобы убедиться, много ли в ней чернил.

Он не писал, он только держал перо над бумагой, но поток мыслей, как подземный горячий ручей, пробивавший себе дорогу сквозь обвал последних суток, начиная с обыска в Поронине, вдруг только вот теперь, в тюрьме, перед листом белой бумаги, пробился наконец, забурлил, засверкал перед ним, разлился вширь и увлек его.

Он не писал, он только облекал свои мысли в точные, какие могли только у него одного и появиться, слова. Он отбрасывал, отвеивал шелуху, мякину от зерна полной зрелости. И прежде всего всех изменивших делу рабочего движения вождей, отдавших свои силы на службу воинствующей буржуазии, он непримиримо отвеял от рабочего класса в целом.

Как Эвклид строил всю свою геометрию на аксиомах, так он, Ленин, исходил из основной аксиомы: война нужна только капиталистам, а не рабочему классу, и в этом пролетариат всех стран не может не быть солидарен.

Однако вожди партии социал-демократов послали рабочих Германии убивать рабочих Бельгии, Франции и России; вожди австрийских социал-демократов послали рабочих Австро-Венгрии убивать рабочих Сербии и России; то же самое произошло и в странах противной им коалиции, и все это вместо того, чтобы всеми силами и средствами предотвратить мировую бойню.

Но какой же теперь, когда уже началась мировая война, возможен стратегический план, направленный к ее прекращению? Единственный и непреодолимый по своей логичности - такой: получив в свои руки штыки, рабочие должны повернуть их против своей же буржуазии, - империалистическая война должна быть обращена в гражданскую.

Объявить лозунг "Война войне" не после того, как война уже закончится миром, а непременно во время самой войны, когда всем рабочим станет ясна глубина пропасти, в которую они брошены буржуазией и своими же вождями-предателями.

С революционной работой опаздывать преступно, а начатая вовремя, она не может не принести рабочему классу полной победы; и какая бы из воюющих сторон ни начала терпеть поражения, в ней непременно должен начаться революционный подъем.

Владимир Ильич не писал этого, он только смотрел на бумагу и будто видел на ней свои разгонистые строчки: со скобками, с кавычками, с подчеркиванием отдельных слов и целых фраз, с выносками на поля и с петитом под основным текстом.

Этого и нельзя было писать, сидя в тюремной камере одного из воюющих государств. Это и не нужно было записывать на память, потому что забыть такие выводы было невозможно. Намечался совершенно новый в истории человечества план народных движений, тем более трудный для выполнения, чем более мировая война второго десятилетия XX века отличалась от войны России и Японии или от войны Франции и Германии, приведшей Францию к Парижской коммуне.

Охваченный горячим вихрем мыслей, навеянных этим планом, единственно верным, несмотря на всю его трудность, Владимир Ильич не заметил, как отворилась дверь камеры и перед ним вырос надзиратель Глуд, который начал вполне благожелательно говорить что-то о довольствии, на какое в первый день обыкновенно не зачисляются арестованные, а только на второй, и о том, что наступил обеденный час.

Кое-как поняв его, Владимир Ильич проговорил:

- Хорошо, да, да! Так в чем же дело? Что вам, собственно, нужно?

- Мне бы хотелось, чтобы пан Ульянов был сытым, а не голодным, улыбаясь, как будто даже вкрадчиво, объяснял Глуд. - Так что если вы разрешите истратить что-нибудь на еду для вас из ваших же денег, то я мог бы вам услужить в этом.

- А-а, очень хорошо! Спасибо вам за заботу! - сказал Владимир Ильич, поднявшись с табурета. - Если можете, в самом деле что-нибудь купите мне, пожалуйста, купите... Что-нибудь такое - гм-гм! - вообще, что найдете... Колбасы, например, и булку. Только порежьте уж колбасу сами, мой нож-то ведь у вас.

8

На свидание с Владимиром Ильичем на другой день Надежда Константиновна ехала поездом, предупрежденная, что следователь снимает вздорное обвинение в шпионаже, однако неизвестно еще было, как отнесутся к этому военные власти, которым староста Гроздицкий отправил свои глупые бумаги. Большая тяжесть свалилась с души, но тревога осталась.

Свидание разрешено было в одиннадцать часов, а поезд пришел в семь. Утомительно было четыре часа бродить сначала по маленькому вокзалу, потом по базару, потом разыскивать кабинет судебного следователя Пашковского...

Пашковский оказался очень любезен и даже рассказал Надежде Константиновне, что из города Закопане пришла телеграмма от депутата Марека, содержащая ручательства, что Ульянов шпионажем не занимается. Кроме того, старый народоволец Длусский, тоже из Закопане, прислал две подобные же телеграммы - на имя его, следователя, и на имя старосты. Наконец, приехал из Кракова один польский писатель, чтобы содействовать освобождению Владимира Ильича.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: