Пустырь, на котором была расположена эта, кем-то неведомым уже теперь устроенная усадьба, приходился между двумя очень глубокими оврагами балками, как зовут их здесь. Однако и спереди, к югу, в сторону моря тянулась третья балка, хотя и не такая глубокая. И только сзади, на север, пустырь прилегал к дороге, выходившей когда-то на шоссе, но теперь заброшенной и заросшей.
Звучнее здесь были почему-то все слова, чем где-нибудь в долине, или это только казалось так. По крайней мере те, кто проходил по той стороне глубокой и широкой балки, справа или слева, часто слышали длинные разговоры молодой гибкой высокой женщины, что-то делающей около этого одинокого дома.
Она спрашивала, она и отвечала, она убеждала, она стыдила, она вышучивала кого-то, кто ей не отзывался ни словом. Этот молчаливый был большей частью Уляшка, иногда поросенок, иногда Пышка, реже голубь, еще реже петух плимутрок - очень глупое создание, - или ежик.
- Ты бы принес мне хотя ведро воды из бассейна, а то ты себе налопался и лежишь, как байбак! Дар-моед ты, дармоед презренный!
Это относилось, конечно, к Уляшке, который способен уже был нести в зубах ведро воды и делал это с большой готовностью, если дужку ведра всовывали ему в пасть, но ходить за водой сам не мог, почему и молчал, только глядел очень внимательно умными желтыми глазами и украдкой пытался поймать языком муху, чересчур нагло ползавшую по брыжу.
Или вдруг весело, но лукаво говорила женщина:
- Хитришь, брат, - ох, что-то ты хитришь! А я все твои хитрости насквозь вижу! Не обманешь меня. Нет, брат, не обманешь!
Это относилось, конечно, к беспокойной Пышке, задумавшей какую-то каверзу.
Или слышалось увещевательное:
- Ах вы, надоеды!.. Ах вы, ненаеды!.. Ах вы, ненасыты!.. Ах вы, неналопы!.. Ах вы, ненатрески!.. Ах вы, ненажоры!.. - И потом бурно гневное: - Прочь от меня, окаянная сила!.. Мало вам места, где пастись?
Это относилось иногда к поросятам, иногда к курам, а чаще к тем и другим вместе. После такого окрика брызгала в стороны многочисленная живность.
Маститые кипарисы окружали дом. Должно быть, так близко к дому были посажены они когда-то в видах слишком жаркого здесь летнего солнца, но зимой отнимали они у комнат много света. Шишки с ненужной щедростью облепили их со всех сторон и нагибали их темные ветки: вид у них был задичалый и несколько мрачный издали. Но под ними туда и сюда легко и проворно скользила женщина с обильными, у плеч подстриженными светлыми волосами. Иногда она пела, должно быть, вполголоса, потому что негромко: для себя. Голос у нее был грудной, виолончелевый.
Осенние дни своенравны. Они непостоянны, как вспышки сил старости. И появляется вместе с ними кое-что новое. Уродливые богомолы, размеренно ползая по земле, хватают легкомысленных кузнечиков и пожирают их, начиная с головы. Гнусаво кричат пестрые сойки, налетая целыми стаями на дубы и искусно обрывая с них еще зеленые желуди. Кусты кизиля становятся багровыми, как и листья винного винограда. Ветер, который теперь дует то с севера, то с запада, доносит из лесов на горах сильные и терпкие запахи сбрасывающих листья буков.
Васька подымал иногда косматую голову от сухой травы, поворачивал ее на эти запахи к горам, морщил ноздри и взматывал челкой.
Мустафа не приходил уже несколько дней. Ни сена, ни овса никто не давал. На легконогую женщину, которая ставила недалеко от него ведро воды и пыталась свистать, чтобы подозвать его, Васька смотрел презрительно по-прежнему. А когда проходил мимо него Михаил Дмитрич, ночную жесткую палку которого он помнил, Васька оборачивался задом и прижимал уши.
- Когда же ты думаешь резать его? - спросил как-то, ужиная, Михаил Дмитрич.
- Разве теперь можно резать, когда так еще тепло?
- Зачем же ты его покупала так рано?
- А затем, что позже, пожалуй, нельзя будет и достать, - вот зачем...
Однажды Васька радостно заржал тонким голосом евнуха: это поднялась подвода сюда снизу из колхоза, - вышло распоряжение скосить и привезти в сараи на сушку оставшееся на плантациях бодылье, чтобы потом отправить на табачную фабрику, где должны были его пустить в производство.
Лошадь была серая кобыла, знакомая Ваське, и, пока проходила она по дороге, он шел вдоль ограды, бодро дрыгая задней ногой и стараясь лихо подымать голову.
Но вот он уткнулся в угол, а серая знакомка пошла дальше. Ее остановили шагах в двухстах за кустами, так что только одни усталые уши ее было видно, но Васька долго не отходил грызть опостылевшие колючки перекати-поля, смотрел и время от времени грустно ржал слабым голосом евнуха. Когда же часа через два кобыла тащила тяжело нагруженный зеленым бодыльем воз обратно, мерин так же вдоль ограды, косясь и задирая голову, проводил ее до другого угла.
Русский рабочий из пришлых шагал около воза с вожжами в руках и смотрел на Ваську враждебно. На возу сверху прикручена была и сыро блестела, как нож мясника, горбатая коса.
Прежний хозяин Васьки, Мустафа, сытый, круглый, уравновешенный человек лет сорока, один раз тоже проехал мимо на новой молодой буланой, такой же сытой, как и он сам, лошади. Даже и Алевтина Прокофьевна, как раз в это время стоявшая у калитки, удивилась и спросила:
- Где ты достал такую?
- Тебе сказать? - ласково улыбнулся Мустафа. - Четыре штук таких Васька дал и еще половина! - А чтобы было понятнее, он добавил: - Пять таких Васька дал!.. Считай дорога туды-сюды, шибай, магарыч, что еще, - сама знаешь... Пять!
Линейка у него была теперь на новых черных резиновых шинах, колеса недавно окрашены в ярко-красное, - все было веселое, и сам сиял.
- Куда еду, сказать тебе?.. Автомобиль мотор не работает, просил приехать, забрать, - пфу!.. Мой мальчик автомобиль повезет!
И Мустафа захохотал весело и замотал головой. Шоссе отсюда было недалеко, и, присмотревшись, разглядела на нем Алевтина Прокофьевна светлую легковую машину, около которой возились люди.
На своего бывшего хозяина, на нового его красавца - жеребца Васька глядел из-за ограды таким сложным взглядом, в котором все было: и радость, и надежда, что его возьмет сейчас Мустафа на пристяжку, и ненависть к новому буланому, и обида, и отчаянье наконец.
Добежав до угла ограды, он стал бить в нее ногой, стараясь перебить колючую проволоку и вырваться. И он не ржал даже при этом, он как-то выл по-собачьи, тоскливо и глухо. Выпуклые глаза его были жалки и, пожалуй, страшны. Алевтине Прокофьевне показалось даже, что он плачет. Неестественным было бы взять и зарезать такое сильное еще и явно разумное животное... Она закричала:
- Мустафа, найди мне покупателя на Ваську. Я продам за свою цену!.. Скажи там кому-нибудь, слышишь?
- Э-э, - отозвался Мустафа. - Кто его теперь купит? Скоро зима, никто не купит... Кому говорить будем?.. Нема кому говорить!
Но он сказал все-таки, когда торжественно привез автомобиль в город; это была слишком радостная минута, чтобы не сказать, и в тот же день вечером к Алевтине Прокофьевне приехал другой извозчик Усеин с шишкой, он же "Лошадиная смерть", - старик лет шестидесяти с огромным турецким носом, с маленькими светлыми готскими глазами, безотказно еще грузивший на подводу пятипудовые мешки, весь в глубоких морщинах и соответственно, но непостижимо расположенных на лице красных наростах и с большущей жировою шишкой на правой стороне шеи.
Летом, когда дела его шли хорошо, он жирел, тогда вырастала чудовищно и шишка, зимою худел, и шишка становилась гораздо меньше; теперь она была средняя. Лошадей он любил менять часто, по-видимому, это было у него в крови - нечто вроде болезни. В три-четыре недели из каждой новой лошади он делал клячу, и та, на которой он приехал теперь, - рослая чалая кобыла, - еле переставляла ноги, распухшие во всех суставах, шла и гремела костями.
К большому удивлению Алевтины Прокофьевны, чуть только подошел, тяжело ступая и с кнутом за очкуром, Усеин к Ваське, тот отскочил, подобрав хвост, и потом, все оглядываясь, уходил от него в явном страхе, так что и Алевтина Прокофьевна сказала: