А с хлопцами что-то происходило. Раньше они были уверены, что могут все. Перевыполняли же план на лесозаготовках! Они и на фронт пошли бы, не берут только. И работать могут как черти. Дайте только эту работу!.. А вышло, что не такие они железные. И летний зной стал невыносим. И баржи оказались какими-то бездонными. Болели все мускулы, все тело, не успевавшее втягиваться в монотонный, но бешеный ритм работы. Они грузили по четырнадцать часов в сутки, а Потапычу все было мало. Ведь скоро кончится короткое якутское лето, начнутся дожди, холод, пойдет по Лене шуга. И до следующего лета будут лежать бурты угля, засыпанные снегом. А в июне и ночью светло почти как днем. Работать можно круглые сутки.
Все понимали девятиклассники. И никому не приходило в голову возмущаться дряблым картофелем и перловой баландой. Четырнадцать часов с тачкой! Надо — так надо. Только исчезли шутки, потух огонек в глазах, все делалось через силу, машинально, как во сне.
Потапыч это видел. Каждый раз, когда приезжали новые группы грузчиков, происходило то же самое. Месяц тяжелых работ доводил их до такого состояния, что они уезжали, едва завидев смену и даже не попрощавшись с ним. Потапыч не обижался. Он хорошо знал человеческую натуру. Знал, что неприятности забудутся, люди «отойдут» и уже по-другому будут смотреть на проведенный в Кангалассах месяц.
Прошло всего две недели, но страшно было представить, что впереди еще две. Потапыч старался растормошить их хоть чем-нибудь. Он достал где-то ведро селедки и несколько пар новых брезентовых рукавиц, читал им при свете керосинового фонаря газету, когда они уже проваливались в лихорадочный сон. Только напрасно это было. Все валилось у ребят из рук.
В конце второй недели произошло событие. Алеха Бирюков не удержал тачку. С берега к барже был порядочный уклон, и тачку понесло вниз. Растерявшись, он не выпускал ее из рук и бежал рысцой. А тачка катилась все быстрее и быстрее, и Алеха уже несся вниз сломя голову, делая нелепые прыжки. Тачка при такой гонке сто раз должна была завалиться набок или перевернуться, но она благополучно влетела на баржу, не снижая скорости, пересекла ее по помосту из досок и с шумным всплеском свалилась с противоположного борта. Вместе с ней ушел под воду и Алеха, так и не разжавший пальцев.
Все это произошло настолько быстро, что остальные ничего не успели сделать, только кто-то крикнул: «Потапыч! Алеха!» Растерянность прошла, и двое ребят прыгнули в ледяную воду. С откоса, ломая кусты, спрыгнул Потапыч, быстро отвязал лодку и оттолкнул ее от берега.
Очутившись в воде, Бирюков выпустил из рук тачку, всплыл на поверхность и тут же снова начал пускать пузыри. Он плохо плавал. Ребята еще не успели доплыть до него, когда Потапыч рывком втянул Алеху в лодку. Затем он помог и тем двоим влезть в нее, и через минуту лодка была уже у берега. Все это он проделал молча. И мимо ребят на берегу прошел молча, не сказав ни слова. Искупавшиеся побежали сушиться к костру. А потом возле них собрались и все остальные.
Ребята сидели у костра, нехотя отгоняя ветками мошкару, лишь иногда перебрасываясь случайными фразами, не находя в себе сил даже для того, чтобы радоваться Алехиному спасению. Устали. Провались оно ко всем чертям! И уголь, и баржа, и Потапыч… Только бы вот так сидеть… Только бы сидеть…
Потом кто-то вспомнил о Потапыче. Странное дело, Потапыч исчез. Юрка Катков с трудом поднялся и, пошатываясь, пошел к палаткам. В одной из них он нашел Потапыча. Через минуту он вернулся к костру и удивленно сказал:
— А Потапыч-то плачет…
Сначала никто не пошевелился, не поверил.
— Он правда плачет…
Они медленно побрели к палатке и откинули полог. Потапыч, стоя на коленях, уткнулся лицом в березовый чурбан. Плечи его вздрагивали. А парни стояли молча, не зная, что делать. Он, наверное, почувствовал их присутствие и поднял голову. Некрасивое лицо его стало черным. Он плакал, но слез на его лице не было. И оттого он казался еще страшнее и невозможнее.
— Саньку убили, — хрипло сказал он.
Они догадались, что это известие еще утром привез ему старый сморщенный якут Тургульдинов, который на разбитой телеге доставлял им хлеб из поселка.
— Саньку, — повторил Потапыч.
Они так никогда и не узнали, кем этот Санька приходился Потапычу. Сыном, братом, другом, а может быть, дочерью?
— Картошку я начистил, — вдруг сказал он. — Ешьте… Спите… Сегодня… — Помолчал, потом чуть слышно сказал еще раз: — Саньку, гады, убили… — Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил шаг, поравнявшись с ним, но не остановился и прошел дальше к бурту угля. Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку. Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул носом. Пятый сказал: «Мошка проклятая!» — и зло сплюнул себе под ноги. Шестой… Седьмой… Двенадцатый крикнул: «Тачка есть у шестого бурта!» Это относилось к Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула в Лене… Последний оглянулся на палатку. Там, ухватившись рукой за растяжку, стоял Потапыч…
— …Ах, Юрий Иванович! — услышал Катков лукавый голос соседки по этажу. — Вечно-то вы что-то скрываете!
— А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?
— Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все отказывались показать. Ну и талант у вас!
— Что вы! Шутите, конечно.
— А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете. Кто же это вам рассказал?
— Никто. Я сам видел.
— Ой! — сказала Галина Львовна, женщина лет тридцати, с хорошенькой фигуркой и красивым, приятным лицом. — Как же это? И зачем вы меня нарисовали в таком виде? — И она смущенно, едва заметным движением показала на середину картины, где Иван Лесков из последних сил, оскалив свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.
Он был высокий и худой. И у него уже не было сил. Но все же было ясно, что он выдержит, вкатит проклятую тачку на гору, трясущимися руками наполнит ее углем, и покатит снова, и упадет, и снова встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется из его горла. Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому что в его глазах вдохновение.
Ему даже не приходило в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски, грязные руки в ссадинах, шершавые рукоятки тачки…
Алеха Бирюков на вид покрепче, хотя в семнадцать лет сил еще маловато. Но и им уже овладело странное вдохновение. Вдохновение, рожденное из злости на самого себя, за свое нелепое падение, за свою слабость, за дрожь в поджилках. Его теперь не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он больше не упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля.
И сам Катков, представивший, как сидит, тупо уставившись в колени, его отец, который уже никогда в жизни не возьмет в руки резец скульптора. Отец, который выпустил из автомата лишь одну длинную очередь, когда их необстрелянная, только что прибывшая из тыла рота поднялась из окопов, и тут же упал, сначала подброшенный вверх вместе с комьями земли и останками своего лучшего друга, и очнулся за сто километров от линии фронта, еще не зная, что у него нет руки, и снова представляя себе фигурку женщины, вырезанную из слоновой кости, которую он хотел изваять еще до войны, но все не решался… Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в душе. И вдохновение, родившееся из этой боли. Не мимолетное, не легкое, но осознанное и твердое.
Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин, получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения.
Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа. Скользкий, глинистый берег. И пятнадцать уставших, отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И где-то чуть заметно, в глазах каждого, — еле уловимая радость. Радость, потому что в душе они почти уверены, что выдержат.