Горка путинок на подоконнике светилась прозрачной желтизной. Печатный цех хрумкал яблоками. Сноп света из раскрытого окна падал в палисад — и тень Ивана, как маятник.

— Угощайтесь, товарищ секретарь, — сказала Приська.

— Не люблю путинок.

На самом деле ему очень хотелось яблок. Во дворе постукивал движок. Духовная смерть начинается с мелочей. «Доверясь морю, ты перестаешь принадлежать себе» — Григорий Сковорода. «М-м-м — гу-гу…» Песня без слов, со стиснутыми губами. Его обычный, испытанный репертуар, когда на сердце темень. Соседи по общежитию убегали из комнаты, жалуясь на головную боль. «М-м-м…»

— На буран? — уела Прися («Языкастая, пора приструнить…»).

Иван умолк. Воняло керосином — печатник промывал четвертую страницу. Тяжело ухал по свинцу деревянный молоток. «Неужто она еще ходит с ним?» — «Ну…» — «А Галя из инспекции божилась, что давно горшки побили». — «Никогда бы не поверил». — «Я на той неделе своими глазами видела, помните, когда с номером рано управились. Подайте верстку. Он вышел из редакции, она на углу стояла, он…»

И он впервые пожалел, что сотворил мир, потому что в этом мире существует Тереховка, это главная мысль, ее надо замаскировать, чтоб ни один редактор не докопался, а каждый тереховец понял, даже не понял, а почувствовал, как сейчас они чувствуют его неприязнь к их комариному рою, а может, и не нужен этот взгляд с высоты, сразу вызовет подозрение редактора, даже не очень придирчивого, а тереховцы — те вообразят, что Загатный в образе бога изобразил себя, яснее ясного, но было бы так чудесно дать потом картины Тереховки в знойный воскресный день, всю эту серость и удушливую ординарность, а потом бог не выдерживает (не забыть сначала: бог — тоже одинокий, бога заинтересовала эта муравьиная суета, возня, и он на какое-то время, на несколько часов, становится похожим на смертного, идет по пыльным улицам Тереховки, а все думают, что он такой же, как они, что он тоже смертный), а потом бог не выдерживает их примитивности и взмывает вверх, свободный, как ветер, и недосягаемый, главное — недосягаемый, это можно хорошо изобразить, свободное парение над обесчещенной людьми землей, последний презрительный взгляд бога на Тереховку, ведь это его собственная заветная мечта, но… не пройдет, он наперед знает, что ни в одной редакции не пройдет, сейчас все атеисты, еще… припишут черт знает что, а новеллу надо непременно напечатать, иначе он ничего не докажет тереховцам, их надо поставить перед фактом, эти обыватели еще уважают печатное слово, даже не уважают, а бездумно преклоняются перед чем-то более высоким, чем они сами, придется без образа бога, им достаточно и этих ярких сцен, разящих больше Дантова пекла, потому что в аду хоть какая-то жизнь, а здесь пустота, пустыня, подчеркнуть это, и одинокий Человек, он задыхается без свежего воздуха, всеобщее ощущение духоты проходит через всю новеллу, не забыть…

— Две строки из передовой, товарищ секретарь…

— Передовая редактора, — бросил через плечо.

— Из-за двух строк ждать редактора?

— Он у себя.

— Товарищ секретарь…

— Я не сокращаю редакторских материалов, вы что — первый день работаете? — заорал Иван. — Простите…

— На больных не обижаются, — стукнула дверью Приська.

Снова сорвался. Когда сердишься, нервничаешь, поневоле скатываешься на их уровень. Запомнить — и выводы. Прохладная вежливость держит на расстоянии, необходимом на работе. Научиться, суметь. Ежеминутный контроль над собой… Воскресенье, знойный день, он ходит по ненавистным редакционным кабинетам, больше некуда податься, только здесь он может сегодня быть одиноким, нет, даже не зной, а духота, когда солнце плавает в сизом мареве, снимает галстук, но прохладнее не становится, неутолимая жажда, с каждой минутой становится все жарче, жара душит, именно душит, даже тень не спасает, неистребимый табачный дух. Запах пожелтевшей бумаги, газетных подшивок в комнатах, мутная мгла в окнах, желто-серенькая, он ложится головой на стол, на пустой полированный стол, но и стол горячий, от отчаяния бьется головой о дерево — глухой, тонущий в газетных подшивках звук, он наливает воды из графина в кабинете редактора, но вода теплая, гнилая, вода тоже пахнет старыми газетными подшивками… За спиной шум, гам, хлопают двери, гудит пол — торопливые шаги редактора, его энергичная походка, уйма пустой энергии, природа нерациональна, аккумулятор бесплодной энергии — Гуляйвитер, довольно точное определение, главное — подчеркнуть в новелле, что он, его герой, на голову выше окружения, отсюда другая проблема, но в подтексте: либо быть гением, либо вообще не быть, не существовать, Гамлет, решение вечного вопроса, то есть — не жить, надо как-то иначе, не так прямолинейно…

— Кириллович, будь добр, подсократи, я схожу поужинаю, с утра не заправлялся, клянусь…

«Зачем он врет? Хотя бы пользу какую-то извлекал из этого, — тоскливо подумал Иван, и ему снова захотелось выть. — Играть в занятость, когда на самом деле целыми днями бродит по райкомовским кабинетам либо травит анекдоты в редакции? Инерция? …Человек в основном живет по инерции, автоматически, не вдумываясь. Не человек — посредственность. Подчеркнуть…»

Кивнул головой, взял у Приськи гранку. Во дворе рыкнул мотоцикл. Затарахтел по улице, мимо книжного магазина, банка, желтый хвост захлестнул угол коммунхозовского здания в конце огорода.

— А чтоб тебя. Лень-матушка сто метров через огороды перейти.

— Начальство.

Загатный, не читая, перечеркнул последний абзац передовой, полюбовался алым крестом на черной ряби букв.

Наверное, вы заметили, что в двух предыдущих разделах я попытался взглянуть на мир глазами Ивана? Если это хотя бы немного и удалось мне, то не благодаря моим талантам, а исключительно из-за схожести наших натур. Возможно, это чувствовал и Загатный. Правда, я не был урожденным тереховцем, и уже это должно было импонировать ему. Но схожесть — сразу же оговариваюсь — была в отдельных, больше внешних, чертах характера. Надеюсь, вы не думаете, что по приезде в Тереховку я тоже искал место для памятника себе? Я даже не думал, позаботятся ли об этом потомки. Мы простые смертные, не гении.

Часто вспоминаю себя в те времена. На заднем сиденье старенького автобуса затаился нахохлившийся мальчишка с чемоданом на коленях. Каждая выбоина подбрасывает его к потолку. А пассажир хватается за карман, там все его деньги и аттестат. Но и в такой ситуации что-то нашептывало сердцу: спешу навстречу судьбе. Помню тот исторический, как любил говорить Иван Кириллович, миг: автобус прогрохотал по мостку, и перед моими глазами раскинулась зеленая ложбина с серебряным ожерельем пересохшей речушки. Ложбина перечеркивала Тереховку почти посредине, красочные платочки огородов плыли к маняще зеленым левадам. Я прищурился и увидел блестящую крышу аккуратного домика, увитую диким виноградом беседку, ульи в молодом саду, во дворе — водогонную колонку… Я не люблю деревенской жизни, чуждый романтике человек. Но и суетного города не сумел полюбить, хотя родители и перебрались из села в райцентр, когда я учился в шестом классе. Давно зрела во мне мечта поселиться в тихом, идиллическом городке, вроде Тереховки: не город и не деревня, но соединяет преимущества и того и другого.

Просмотрел только что написанные строки и горько улыбнулся: какая пожива для критиков — вот оно, мурло мещанина, обывателя. Модное словечко. Не спешите, я все это писал, чтобы доказать, что не стоит отождествлять меня с интеллигентиком Загатным. В моей жизни, в отличие от Ивановой, всегда была естественная, земная основа. Мне далеки и его патетика, и душевные муки, которыми он так любуется. Живу, как живет народ, масса, и пока не жалуюсь.

Но я начинал о нашей схожести. Самое первое доказательство, что в ткань наших характеров вплетен клубочек одинаковых ниток, вот эти страницы. Спросили бы хоть вы меня, зачем пишу их. Жена сердится: в будни из библиотеки не вытащишь, как-никак заведующий, ответственность, а в воскресный вечер над тетрадкой сижу, вместо того, чтоб на площадь или в парк, на люди, вдвоем пройтись, как водится. Конечно, за бессмертием, как этот Загатный, я не гонюсь, и зарплаты хватает. Но, признаюсь, и раньше случалось со мной такое, что потом никакой здравый смысл не объяснит. Я, кажется, еще не отметил великое пристрастие Ивана Кирилловича к символам. Например, плащ символизировал для него «мировую скорбь» плюс мефистофельское презрение к будничности мира сего. Даже в жару не разлучался Загатный с пыльником, а чуть захолодает — заворачивался в черный плащ. И действительно, было в его высокой строгой фигуре нечто незаурядное. Вскоре после приезда Ивана и в моей трезвой голове началось помутнение — потянуло трубку курить. Заразился, наверное. Представлю себя с трубкой за письменным столом — и таю от гордости. Коротко расскажу, чем все кончилось. Заранее прошу прощения, что получится не очень эстетично, тошно вспоминать, какой был дурак.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: