На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
Снова и снова спрашивает поэт себя — как можно предотвратить трагедию жертвенности, и понимает, что изменить ничего не может. Будет победа или поражение заговорщиков -поэт пойдёт своим путем. Он не монархист. Он — просто зрячий, и поэтому ему по-своему труднее. Он видит дальше своих современников — извечная трагедия гения, обреченного на одиночество и непонимание.
Погибни, голос мой, а ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой…
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет.
Нет, не случайно «Андрей Шенье» создан до выхода на Сенатскую площадь декабристов. Здесь видна чёткая позиция поэта по отношению к назревавшим событиям в России. Эта выстраданная поэтом позиция, сформированная им в процессе глубокого переосмысления целей заговорщиков — истинных и мнимых, а также некоторых итогов Французской революции конца XVIII века.
Об этой позиции Пушкин сообщает П.А.Вяземскому в письме 13 июля 1825 года:
«Читал ли ты моего А.Шенье в темнице? Суди об нём, как иезуит — по намерению».
Трудно, ох как трудно было оставаться Пушкину в этих обстоятельствах самим собой, быть верным своему историческому видению событий, ибо слева — самые горячие, самые верные друзья, а справа — царь.
Пушкин не раз возклицал: «Я пророк!» И имел для этого все основания. История сослагательного наклонения не знает, а жизнь человеческая коротка (жизнь гения — особенно), т.е. шансов для проверки справедливости пророчеств в отношении отдельно взятой личности история практически не даёт. Однако, поколение, живущее в конце XX столетия, не может отказать поэту в проницательности. Судьба Шенье стала судьбой многих поэтов Революции — Блока, Гумилёва, Есенина, Клюева, Маяковского. Вглядываясь в 20-е и 30-е годы ХХ века, мы видим, что подобную судьбу разделили многие лучшие люди России. И общество по-прежнему ищет ответ на мучительный вопрос: «Почему такое произходит?»
Нам представляется, что жизнь и смерть Пушкина, так полно и ярко отразившиеся в его творчестве, в какой-то мере отвечают на этот вопрос. Как будет показано ниже, этот ответ сильно разходится с общепринятой точкой зрения специалистов-пушкиноведов. Но не будем пугаться. В своих, возможно и не очень профессиональных исследованиях, мы пользовались методологией А.Г.Кузьмина, который, как нам кажется, очень точно подметил;
«Расхождения между специалистами возникает как из-за разного понимания источников, так и вследствие неодинакового осмысления исторических процессов. Разумеется, сказывается и эрудиция. Но сама по себе, так сказать, автоматически она к верным выводам не приведёт. Разобраться в противоречиях, отделить существенное от несущественного можно лишь с помощью истинной методологии, которой так же можно овладеть лишь вместе с изучаемым материалом. Принципиальное значение при этом имеет исходная точка поиска: идти ли от источника, или же от проблемы. Можно заметить, что при том и другом подходе выводы получаются совершенно разные. И дело в том, что, следуя за источником, легко как бы стать на его точку зрения и просмотреть действительно важное. Постановка же проблемы обязывает шире смотреть на сам источник, учитывая условия его происхождения, полнее использовать уже открытые законы развития общества». [9]
Итак, внимательно изучая источники, пойдём все-таки от проблемы: случайна или закономерна гибель лучших людей России на крутых переломах истории? И если их гибель закономерна (т.е. причинно-следственно обусловлена), то в чём содержательная сторона этих законов?
После трагедии, разыгравшейся в декабре 1825 года на Сенатской площади, в феврале 1826 года Пушкин пишет А.А.Дельвигу из Михайловского:
«Конечно, я ни в чём не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в этом легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно особенно ныне: образ мыслей моих известен. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость его истинным достоинствам, но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революций — напротив. Класс писателей, как заметил Alfieri более склонен к умозрению, нежели к деятельности, а если 14 декабря доказало у нас иное, то на то есть особые причины».
Так что же это за «особые причины» и что представляла собой «искра пламени иного», о которой Пушкин упоминает в последней, зашифрованной главе «Евгения Онегина»?
3. Искра пламени иного…
О масонской кишинёвской ложе говорилось выше. Кое-что в этом вопросе может высветить переписка поэта 1822 — 1824 годов.
В Греции восстание против многовекового турецкого владычества. Россия — на стороне греческого народа, а Первого поэта северного соседа Греции обвиняют в том, что он не оценил по достоинству «греческих повстанцев».
Пушкин отвечает на эти выпады в письме к В.А.Давыдову в июле 1824 года:
«С удивлением слышу я, что ты почитаешь меня врагом освобождающейся Греции и поборником турецкого рабства. Видно слова мои были тебе странно перетолкованы. Но что бы тебе ни говорили, ты не должен был верить, чтобы когда-нибудь сердце моё недоброжелательствовало благородным усилиям возрождающегося народа. Жалея, что принуждён оправдываться перед тобою, повторю и здесь то, что случалось говорить мне касательно греков».
Далее Пушкин вскрывает механизм формирования мнения того окружения, которое почему-то сознательно и целенаправленно искажает взгляды поэта.
«Люди по большей части самолюбивы, беспонятливы, легкомысленны, невежественны, упрямы; старая истина, которую всё-таки не худо повторить. Они редко терпят противуречие, никогда не прощают неуважение; они легко увлекаются пышными словами; охотно повторяют всякую новость; и, к ней привыкнув, уже не могут с нею расстаться. Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько единодушно его поддерживает».
Поразительно точная оценка так называемого «общественного мнения», которая актуально даже спустя полтора столетия. «А где же греки?» — спросит недоумевающий читатель. Есть и греки, то есть и о них тоже:
«Греки между европейцами имеют гораздо более вредных поборников, нежели благоразумных друзей».
Кто-то скажет, что это слишком туманно и что при желании эти слова поэта можно всяко перетолковать. Но вот письмо П.А.Вяземскому из Одессы, где уже более определенно по тому же вопросу:
«О судьбе греков позволено рассуждать как о судьбе моей братьи негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные народы европейские бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорождённый их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил своё мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада и ты бы со мною согласился».
И ещё одно письмо В.А.Давыдову всё по тому же поводу, но… то ли из Кишинёва, то ли из Одессы, верхний край письма оторван, да и дата неясна: то ли 1823, то ли 1824 год,
«Из Константинополя — толпа трусливой сволочи, воров и бродяг, которые не могли выдержать даже первого огня турецких стрелков, составила бы забавный отряд в армии графа Виттгенштейна. Что касается офицеров, то они хуже солдат, мы видели этих новых Леонидов на улицах Одессы и Кишинёва (…) со многими из них лично знакомы, мы можем удостоверить их полное ничтожество (…), ни малейшего понятия о военном деле, никакого представления о чести, никакого энтузиазма — французы и русские, которые здесь живут, высказывают им вполне заслуженное презрение; они всё сносят, даже палочные удары, с хладнокровием, достойным Фемистокла. Я не варвар и не проповедник Корана, дело Греции вызывает во мне горячее сочувствие, именно поэтому-то я и негодую, видя, что на этих ничтожных людей возложена священная обязанность защищать свободу».