— Отчего же нельзя?
— Да ведь уж это не нами повелось: видно, уж по правилу так.
— Да ведь это нехорошо.
— Да для нашего-то брата, вестимо, не больно-то хорошо; да уж коли закон такой, так что!..
Большинство женщин подтвердили показания двух первых, и только три последние остановились на «знать не знаю». Вероятно, содержание показаний первых дошло до мужиков, и те напомнили им о том, что наука и правило не пустые звуки, что у всякого свой скус есть.
Мужики дали показания совершенно в другом, отзывающемся дипломатиею, скусе. Все они, как один человек, сказали, что далеко живут от обвиняемых — иной сажень за 30, другой — за ручьем; что слыхом они уверяются, будто дело Лютикова, Негодяева, а, пожалуй, и Ирины, а окромя того не знают: сами-де тут руки не прикладывали; что о Лютикове они ничего сказать не могут… не нашей-де волости; что Иван Негодяев напредь того ни в каких глупостях замечен не был; что Ирина Негодяева им уж надоела: из-за нее-де вот колькой день проманки… как бы не проляпалась бы, так, быват, и следства не было бы; что не надо им ее: сама виновата… почто с вором обходилась… у ней ли женихов не было; что если ее и учат, так так и следует: на то закон, на то правило есть!..
После того я допросил свидетелей. Свидетели Лютикова сказали, что действительно в тот вечер он бывал у них по делу, но в какое время, того сказать не могут: часов-де мы не знаем. Тот свидетель, у которого Лютиков будто бы ночевал, заявил, что уходил ли его ночлежник ночью, он не знает: спал, так…
Свидетель Матвея Негодяева Кипрюха, при допросе, подтвердил заявление первого; но на очной ставке с Ириной оказалось, что Кипрюха дал фальшивый смысл ее фразе. Ирина на вопрос его: не была ли и ты с ними? сказала ему: да, видно, с теплиной стояла… На что им я?
На этой очной ставке Ирина, несмотря на явно болезненное состояние, возвысила голос, а Кипрюха уступил перед ее меткими аргументами. Ирина раскраснелась, и только временем заметно было, что недуги напоминают ей о себе.
Вошел Лютиков.
— Здравствуйте, Иван Васильевич! — начала Ирина иронически.
Лютиков не отвечал ей и даже отвернулся от нее.
— Что, Иван Васильевич, — продолжала она: — на одной-то половице стоять, видно, не под елочкой сидеть? Что молчишь… лицо-то свое белое отворачиваешь? Видно, не те речи, Ванюшка, ноне услышишь! Видно, не с молочком я, не под елочку… на егубово задворье пришла?
— Отвяжись! Знать я тебя не знаю, потаскуха!
— Так ты, Иван Васильевич, не знаешь меня? — сказала Ирина, близко подступая к Лютикову.
— Почем я знаю, что ты за бухтину несешь? Доличи: когда я с тобой сволочился?
— А как дядюшке Матвию хоромы робил.
— Врешь ты все.
— А с кем же я в девках-то обходилась?
— Видно, с лешим, коли под елочкой.
— А разве леший учил меня, как младена-то извести?
— А то кто?
— Кто? — крикнула Ирина, выходя из себя. Она приготовилась плюнуть на Лютикова.
Я удержал ее, и она чуть не повалилась на пол.
Скоро пришла она в себя, но физические силы явно изменяли ей. Я предложил ей сесть и быть хладнокровнее.
— Ладно, в. б… Он говорит — не он; а спроси ты его, в. б., кто посылал меня на Вакомино? Сходи ты, говорит, к Григорью Яковлевичу, да попроси ты, говорит, мелу белого, да купоросу синего, да бели[18]; да возьми ты, говорит, вина, где знашь; да сботай это в бутылке все вместе; да поставь на три дня в навоз; да потом и пей на здоровье, говорит. — Ишь ты, в. б., он не токмя что младена хотел извести, да и меня-то: это уж я после расчухала…
Тут Ирина, по-видимому хладнокровная, плюнула Лютикову в лицо, Лютиков утерся и заметил мне, что я напрасно допускаю такие бесчинства в моем присутствии. Я предложил составить об этом особый акт; но Лютиков отказался, а Ирина требовала. Я согласил их на том, что в протоколе очной ставки упомяну о том. Лютиков, до сих пор сдержанный и хладнокровный, видимо изменился в лице. Он не ожидал, как видно, удара с этой стороны.
— Ишь как он сбледнел, в. б.! Рожа-та какая стала!.. Трясется! Да постой! Ты говорил, что у тебя коренья есть; что как воровать пойдешь, так все уснут, что ты и начальство опоишь. В. б., обыщи его! Отбери у него эти коренья! У него в левом кармане лежат.
Я призвал сотского и посторонних, и у Лютикова действительно оказались в левом кармане разные травы и бумажки с заговорами.
— Это что? — спросил я Лютикова.
— Это вот от мурашей, это от крови, как посечешься, а траву от костолому пью… прихватывает, так…
— Врешь! крикнула Ирина. — А покажи-ка долонь[19].
Растерянный Лютиков показал. На ладони оказался рубец.
— Это он, в. б., траву-силу врезывал.
— Врешь, — сказал Лютиков. — Это у меня с измалетства так.
— Нет, ты врешь! Ты мне сам проляпался.
— Коли?
— А у меня не записано. Вот, не правду ли я, в. б., говорю?
— Ну, вот она говорит, — вмешался я, — что ты виделся с ней в кабаке у Егора Прокопьевича и говорил…
— Не видал я ее: все она врет. Спросите хоть самого Егора Прокопьевича!
— Да спрашивай — не спрашивай, а были мы, дядюшкины матвиевы пятаки-то серебры пропивали.
— Врешь ты!
— Его благородие видит, как вру я.
Я кончил очную ставку. Послал за Григорьем Яковлевичем и Егором Прокопьевичем, а сам, вместе с Виктором Ивановичем, пошел к священнику. Там я застал накрытый стол и всю низовскую аристократию: тут были о. дьякон, фельдшер приказа Василий Устинович и еще какой-то хороший прихожанин.
На накрытом столе вскоре появились водка, красное вино и разные закуски: великолепные пироги с сигом и палтусиной; грибы, яйца и разные рыбы во всевозможных видах и сочетаниях.
Все мы выпили по рюмке водки. После того, как водится в порядочном обществе, завелись речи о высоких предметах. Отец дьякон сообщил о некоторых изобретениях своих по части механики. Потом Василий Устинович перетянул нить разговора на свою медицинскую сторону. Упомянув о хитрости англичан по машинной части, он рассказал весьма поучительный анекдот о французах такого содержания:
«Как-то приезжают в Париж наши русские какие-то князья ли, графы ли… только люди образованные… расшаркиваются, говорят на разных на ихних языках, все в нос эдак… А там у них дома не обедают… все по трактирам. Вот приходят это они в трактир обедать: давай-ка, брат, говорят, мусью! Вот хорошо. Подают им это битую говядину, биштеки, коклеты разные… ну, огурцы, горчицу… Вот отобедали это; спасибо брат, мусью, говорят, хорошо приготовил! — А это нишаво, это он по ихнему-то, по-французски-то лепечет, таперечи. Ви старой капиль кушаль, а приходить трукой рас, я фас малятой капиль поштуй. Это по-ихнему, а по-русски значит: теперь я вас угостил старой лошадью, а в другой раз жеребенка зажарю, так не то будет».
Этот анекдот дал повод к самой оживленной беседе. Отец дьякон выразил недоумение.
— У нас в семинарии, — заметил он, — профессор французского языка сказывал, что французский язык то же, что латинский, только в нос говорить нужно, например: pons pontis, мост — pont; mons montis, гора — mont, meus мой — mon, fons fontvis источник, ручей — font и т. д. А немецкий, говорит, язык черт знает что такое: ни на латинский, ни на греческий, ни на русский не похож! Сам, говорит, не могу примениться… да и вам не велю. А это, что вы говорите, Василий Устинович, больше на русский похоже. Ну, вот вы говорите по-французски, капиль, а по-латыни equus, equa… По-моему, капиль больше похожа на нашу кобылу, чем на еqua.
— Да ведь в нос, отец дьякон! — возразил Василий Устинович.
— Да разве в нос; да и то никак не выйдет: еqua, кобыла, капиль.
— Да не в том дело, — вмешался в спор отец И. — Будь я на месте государя, я бы именным указом запретил это. Сами они хоть лягуш жрите, а наших кобылятиной не окармливайте.
— Нет, — заметил Василий Устинович, — это для здоровья не вредно. Давайте, зажарьте мне лошадиного мяса, а еще если молодого!.. — Тут Василий Устинович чмокнул языком.