Мироныч поднял стакан:

— Ну, так за твое здоровье!

Усы его странно шевелились, нижняя губа отвисла глаза осовели.

— Я в солдатах обучился этой премудрости — медицине-то, — беззвучно икнув, опять начал свой рассказ Мироныч: — Ротным фельдшером был. А вот врач наш, у которого я сейчас под началом, к нам, к таким фельдшерам, с ужимочкой, с насмешечкой, с недоверием-с. Видите ли что, дескать, вы — пластырь! А мы-де из студентов. Мы диссертацию защищали. А что диссертация? Тоже знаем, чем лечат. Светом да советом, иод, карболка да касторка, а больше ни бельмеса не знают. Диссертацию защищать одно, а лечить другое.

Мироныч выпил остаток водки из графина и ушел, сильно покачиваясь, провожаемый плутоватой улыбкой Хорошева.

ПЕРВОЕ ИСПЫТАНИЕ

 Спустя недели две я сидел в маленькой комнатушке Ивана Прокопьевича. На столе добродушно мурлыкал самовар. Возле самовара стояли тарелки с колбасой, огурцами и бутылка водки, Катышев был по-праздничному одет, чисто выбрит. Глаза весело улыбались. Он ласково гладил стриженую голову сына, говоря:

— Ешь, сынок!

Петюшка с удовольствием ел ломоть белого хлеба с огурцом и колбасой.

Я не видал еще таким Ивана Прокопьевича. Он всегда был сосредоточенно тихим, затаившим в себе думу. А сейчас он, видимо, был чем-то взволнован. Движения его были порывистые, он часто курил, ерошил свои волосы, неожиданно вставал и ходил по комнате, заложив руки в карманы жилета.

На него ласково смотрел Михаил Хорошев. Он сегодня тоже был подфранчен. В сером новеньком костюме, чистый. Я привык видеть этого силача-красавца в синей грязной блузе, без пояса, с раскрытым воротом, обнажающим высокую грудь. И блуза всегда была не по росту ему — коротка и узка в плечах. Лицо его всегда казалось серым, только открытые глаза сияли простотой и весельем.

Катышев разливал водку по рюмкам. Петюшка деловито угощал нас чаем. Ждали еще Редникова. Но он не приходил.

— Ну, поздравляйте меня, товарищи! — чокаясь с нами, говорил Иван Прокопьевич.

— С чем?

— Ну, мало ли с чем, именинник я сегодня.

После трех рюмок у меня приятно закружилась голова. Я впервые испытал опьяняющее действие водки.

После чая Иван Прокопьевич вышел, проговорив на ходу:

— Сейчас я, товарищи.

Мы остались втроем. В окно потухающим полымем смотрела вечерняя зорька, над окном, где-то за наличником, чирикали воробушки. Они, очевидно, гнездились на покой и дружелюбно беседовали. Самовар тихо-тихо пел какую-то тягучую монотонную песню. Я спросил Петюшку:

— Что это сегодня какой у тебя отец-то веселый?

— Не знаю... Он сегодня всю ночь не спал. Он теперь ночами не спит — работает все у себя в амбарушке. — И таинственно сообщил: — А сегодня он, должно быть, пускал свою машину. Шумело у него там шибко!.

— А ты видел?

— Нет... — грустно ответил мальчик, — я пошел к нему посмотреть, а он меня выпроводил — спать послал.

Наш разговор прервал Иван Прокопьевич: он вошел- в комнату с тяжелым ящиком и, задыхаясь, поставил его на пол.

— Вот, смотрите, товарищи, — раскрыл он ящик.

В ящике стоял какой-то сложный аппарат. Катышев запустил руку в ящик и вытащил его.

Я чувствовал, как у меня забилось сердце. Все части аппарата блестели и, казалось, радостно улыбались. Действие аппарата мне было неизвестно, у меня только промелькнула опять в памяти наивная фраза Петюшки: «Как тятя плюнет, и сразу машинка пойдет».

Знакомые мне с Михаилом два медных полушария — медные чашки — были свернуты болтами и приобрели форму шара величиной в арбуз. Он держался на четырех точеных стойках. Несколько тонких медных трубочек вышли из цилиндрического барабана, поднялись, обвили шар и вверху впились в него шестью капсульками, выточенными Редниковым. Тут же на медной змейке трубки повис маленький манометр, а внизу у стоек была привинчена крохотная паротурбина.

— Вот она! — воскликнул Хорошев и присел к ней на корточки: —Значит, так... — Хорошев начал водить по трубочкам пальцем, размышляя вслух. — Отсюда пойдет, от этого насоса, вода сюда... отсюда сюда... и... понятно!..

Катышев запустил руки глубоко в карманы брюк и, качнувшись туловищем назад, смотрел на аппарат. На лице его играла улыбка счастливого ребенка.

— Это мое второе детище, — проговорил Иван Прокопьевич: — первое — вот Петька, а это второе. — Он сказал это сдавленно-глухо, словно голос его иссяк от избытка чувств. А потом воодушевленно добавил: —Делал я эту машинку и думал: неужели зря убиваю свои силы? А вышло не зря!

Иван Прокопьевич шагнул к столу. Налил рюмку водки и залпом ее выпил.

— А когда, тятя, ты ее пустишь? — спросил Петя.

— Сейчас.

— Сейчас? — обрадовался мальчик.

— Тащи ведро воды, Петька.

Отец и сын захлопотали. Петюшка, гремя ковшом в кухне, наливал в ведро воды. Иван Прокопьевич на шестке у печки разводил паяльную лампу. Комната наполнилась шумом лампы, возней. Все делали молча, сосредоточенно. Катышев поставил паяльную лампу под шар: она, шипя, высунув из трубки ядовитую зеленую струю огня, принялась облизывать шар острыми язычками. Шар сразу потемнел и заискрился. Кряхтя, Петюшка притащил ведро с водой. Иван Прокопьевич спустил в него трубку от насоса.

Было несколько минут молчаливого, напряженного ожидания. Все смотрели на огонь лампы.

— Ну-с, товарищи, смотрите, — сказал Иван Прокопьевич и, взявшись за ручку насоса, качнул ее несколько раз. Внутри шара вдруг что-то зашипело, а стрелка манометра вздрогнула и передвинулась.

— Есть пар! — восторженно вырвалось из груди Миши Хорошева.

— Есть пар! — крикнул я в приливе радости.

В глазах Ивана Прокопьевича вспыхнули искры радости. Петька, сидя на полу, не сводил глаз с синеватого огня лампы и манометра. Он взглянул на меня глазами, зажженными необычайной радостью, и, указав на циферблат манометра, крикнул:

— Два часа!..

— Два часа, Петька, — радостно и шутливо повторил отец, накачивая воздух в паяльную лампу.

Теперь мне была ясна мысль Ивана Прокопьевича, которую он так долго и мучительно носил в себе. Я вспомнил первую встречу с этим человеком, и как он тогда внимательно следил за каплями воды, падающими из рожка чайника на раскаленное железо печки, как он в цех приносил иногда отожженный раскаленный кусок стали, плевал на него и, овеянный этой мыслью, следил, как испаряется слюна, оставляя на горячем металле беловатое пятно. Он не только в себе носил эту мысль, воплощенную теперь в этой игрушечной машинке, на которую я с изумлением смотрел, но он заронил ее и в своего восьмилетнего сына Петюшку, заставил и его сердце биться, переживать все творческие муки отца, носить эту мысль, хотя и смутную, непонятную, но драгоценную. И вот я сейчас посмотрел на этого милого мальчика. Он выразительно блеснул глазами, улыбнувшись моему взгляду.

Мы все затаили дыхание.

Стрелка манометра подвигалась к четырем. В немом оцепенении мы смотрели на циферблат манометра.

У Ивана Прокопьевича были крепко сжаты губы, щеки ввалились, словно он похудел, осунулся. Он дотронулся осторожно до рукоятки насоса и нажал. Стрелка манометра пошла и остановилась на пяти.

Аппарат задрожал, я подумал, что если еще нажать рукоятку» насоса, . аппарат разорвется, как бомба. Я уже не видел никого, перед глазами — только шар, оплетенный трубочками, циферблат манометра да костлявая рука Ивана Прокопьевича. Она дотрагивается до блестящих частей и, вдруг порывисто поднявшись, ухватывается за колесико вентиля у средней трубки и повертывает его. 1 • Аппарат вздрогнул, взвизгнул и запел тысячью комариных голосов. Как сквозь сон, я слышал возглас Хоро- йева и восторженный крик Петюшки:

— Тятя! Тятя! Вертится!.. Смотри-ка! Уй, как здорово! Как прытко! '

Турбинка, словно пущенный волчок, закрутилась и запела веселую песню. Я взглянул на Ивана Прокопьевича. На ресницах его дрожали капли слез, отражая синеватый бгонь паяльной лампы. Одна капля сорвалась с ресницы, упала и повисла, играя на усах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: