Потолкавшись дома, Екатерина уходила к соседям, а я залезал на печку и делал скрипки. Натягивал на досочку струны из ниток, во дворе выдергивал прут из метелки и делал смычок. Потом подставлял в угол табуретки, доставал с божницы восковую свечку и натирал воском струны и смычок.

В одной иконе под стеклом стояли две венчальные толстые свечи, украшенные цветами. Мне думалось: если я натру этой свечкой струны скрипки, то моя скрипка заиграет, как настоящая. Я так и сделал. Но скрипка по- прежнему выла, как полозья во время злого мороза.

Иной раз приходила навестить нас сестра. Она совала нам тайком кусок хлеба. Я уходил куда-нибудь в угол и ел.

Я не обижался на Екатерину, что она меня не кормит. Я знал, что она и сама голодная.

Вот сегодня утром Павел торопливо встал и тихо спросил:

— Катюха, есть чего поесть?

Она так же тихо отозвалась:

— Нету. Горсти две-три муки есть, ржаной.

— Давай хоть завариху сделай.

Екатерина вскипятила самовар и заварила в чашке муку. Вышел жидкий клейстер, какой я часто потом разводил в деревянной ложке, когда клеил змейки.

Екатерина вывалила завариху на сковородку и намазала конопляным маслом. Павел жадно принялся есть. Он морщился, громко сопел носом и ел, обжигаясь... Вдруг он как-то беспокойно заерзал на стуле, замотал головой и тяжело застонал:

— Э-э-э!..

Торопливо сунул пальцы под язык, точно ему попал, туда раскаленный камень, и, вытащив бурый комок заварихи, шлепнул его со всего размаху в сковородку.

— Сволочь!.. — выругался он и вылез из-за стола. А потом покосился на божницу и сердито добавил:

— К черту! И молиться не буду.

Я фыркнул на печи, а Павел, погрозив мне кулаком, крикнул:

— Ты, дармоед, там не фыркай! — и, шумно хлопнув дверью, вышел.

Я почувствовал, как слово «дармоед» тяжелым гнетом навалилось на меня.

В тот же день я собрался и ушел к Фелицате.

Сестра жила в маленькой, кособокой избушке на два окна, рядом с небольшой, но крепкой избой свекра на широкой улице, поросшей травой. Я не пожаловался сестре, но она, должно быть, поняла, почему я пришел.

Сестра хлопотала в кухне. Пахло свежеиспеченным хлебом. В зыбке, висевшей на очепе, лежал годовалый Петька. Я сел возле зыбки и стал качать.

В избу вошла свекровь сестры. Я ее видел и прежде. Маленькая, с густой сеткой морщин на сухом тонконосом лице, она, казалось, не умела улыбаться. Войдя в комнату, она перекрестилась, деловито обвела комнату хозяйским взглядом, потом вопросительно посмотрела на меня и особенно на кусок ржаного хлеба в моей руке.

— Рано прибежал. Что тебя дома-то не кормят, видно? — спросила она сухим, потрескивающим голосом.

Я промолчал, а свекровь присела на лавку и продолжала говорить:

— Взять бы тебя в няньки, да кормить надо. А хлеба-то нонче ишь как? А ржаного — и того скоро-то не добудешь.

Вечером пришел Матвей Кузьмич с работы. От него пахло мазутом. В полумраке странно белели его зубы и белки глаз. Они точно освещали замусоренное заводской пылью сухощавое лицо. Улыбаясь, он спросил меня:

— Ну, как дела-то, Олеха?

— Помаленьку, — сказал я.

— Ну, вот, то и есть... К нам пришел?

— Пришел.

— Ну, вот, то и есть... Погости.

Он долго полоскался у рукомойника, фыркал, а, умывшись, подошел к зыбке, любовно заглянул в нее и ласково проговорил:

— Ну-ка, чего у меня сын делает?

У него был нетвердый, вздрагивающий голос, как говорят, «с прижимом*.

За чаем сестра рассказала обо мне.

Матвей Кузьмич подумал и решительно проговорил:

— Ну и ладно! Наплевать на них. У нас поживет пусть. Как-нибудь протащим...

В этот вечер я лежал на печи у сестры. Было тепло, я забыл голод и жадно слушал, как сестра, качая зыбку, укладывала Петьку спать.

Мне вспомнилась мать и ее колыбельные песни. Я закрываю глаза, и мне чудится, что это поет моя мать, и я, качаясь, уношусь куда-то на легких крыльях.

У котика, у кота
Колыбелька золота.
А у нашего Петеньки
Лучше была:
Новоточеиная,
Позолоченная.
А кольчики-пробойчики —
Серебряные.
А шнурочки-веревочки —
Все шелковые.
Петя соболем одет.
И куница — в головах.
Спит мои Петенька,
Не будите его.
Сон ходит по сеням.
Дрема — по терему.
Они ищут-поищут Петеньку.
Только где его найдут,
Там я спять укладут.
Лежит Петя в терему
В шитом бранном пологу
И за занавесью.

Я возвращаюсь из полусна к яви и чувствую, как меня крепко охватывает действительность. Матери нет, она умерла. Мне хочется плакать. И слезы у меня точно застряли в горле. Я глотаю их, но они меня душат. Я зарываюсь под подушку и тихо плачу.

Моя жизнь у сестры как будто стала светлей. Точно в серый холодный день разорвались толстые пласты неприветливых облаков и на меня взглянуло ласковое голубое небо.

Я скоро подружился с соседними ребятами. И вот утром я слышу — влетает в приоткрытое окно с улицы:

— Олешка, выходи в шары-бабы играть.

Но мне некогда. Я качаю Петьку, а сестра хлопочет по дому.

Как-то раз я никак не мог усыпить Петьку. Задрав вверх нота, он беспрерывно что-то говорил:

— А-г-г-у... г-г-у-у...

Я уже несколько раз принимался «окать».

— О-о-о-а...

Но Петька не засыпал. Я стал свирепо раскачивать зыбку так, что Петька в ней взлетал, как на качели. И так же свирепо пел:

Ой. ду-ду, ду-ду, ду-ду...
Потерял пастух дуду,
Дуду длинную,
Трехаршинную...

Но песней своей я только перепугал Петьку: он вдруг, как под ножом, заверещал.

— Что ты как его? — строго заметила Фелицата. — Того гляди, он из зыбки вылетит. — И, взяв сына из зыбки, стала кормить его грудью. Я незаметно убежал на улицу.

Но и эти дни оборвались, как бусы. Сестра часто стала приходить от свекрови в слезах.

А осенью, теплым ненастным утром, она увела меня в приют.

В ПРИЮТЕ

Деревянное одноэтажное здание приюта, окрашенное в коричневый цвет, показалось мне мрачным. Фасадная часть выходила на площадь и смотрела четырьмя окнами в размятую глину. Сбоку, в саду, тоскливо стояли старые липы. Их голые ветви неподвижно опустились на маленькую веранду, заворошенную опавшими желтыми листьями. На одной из лип висела клетка с раскрытыми на концах западнями. В ней перескакивала по палочкам зеленая белощекая синица; она протестующе трещала, билась в клетке, от чего клетка покачивалась.

Сестра ввела меня в обширную комнату, заставленную длинными столами в два ряда, а сама куда-то ушла. Меня сразу окружила густая пестрая толпа босых ребят. Они смотрели на меня с любопытством, как на странную, невиданную вещь. Ребята были одеты одинаково. Все в синих тиковых штанах, в красных рубахах и с белыми холщовыми нагрудниками, подвязанными назади лямками. Некоторым мальчикам одежда не по росту — штаны до колен, а рубахи висят на плечах крупными складками. Из широких засученных рукавов выставляются маленькие тонкие руки. Девочки — в синих сарафанах и белых холщовых рубашках.

Меня оглушил гул сотни ребячьих голосов. Я пугливо прижался к стене. В комнату вошла высокая смуглая женщина. Ребята нестройным хором пропели:

— Здравствуйте, Александра Леонтьевна!

Она подошла ко мне и внимательно осмотрела меня, даже заглянула в рот. Так рассматривают на базаре лошадей, когда покупают. Потом она ушла, а ко мне подошла старая с добродушным, мягким лицом Агафья и увела меня в маленькую комнату с множеством полок на стене. Агафья порылась на полках и достала штаны с рубашкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: