Островского. И выучилась бы Катя подвывать за праздничным столом песни из ненавистного ей казачьего репертуара.
Воображение, видно, в остатний раз выказывало и выказывало потную физиономию несостоявшегося мужа. Даже запахло свежеотесанными бревнами удачно купленного Федором сруба. Катя содрогнулась. Что-то немедленно нужно предпринять! Что-то такое, что было бы невозможно там! Она тряхнула головой, выпрямилась и положила ногу на ногу.
Повертев ступней в замшевой туфельке, полюбовалась изящной ножкой и, порывая с прежней Катей, раскрыла сумочку, порылась в ней и вытянула пахнущую духами пачку сигарет, к которым давно не притрагивалась.
Закурила, глубоко затянулась, подняв подбородок, с вызовом посмотрела в ледяные глаза недавней беде. Срочно обесцветить волосы, вот главное! Она щелкнула окурком и легко поднялась. Нежданное решение удивило, но она послушно отправилась на поиски салона, где смогла бы осуществить это как будто давно решенное дело…
Выйдя из салона, Катя постояла, чему-то поулыбалась, сощурясь, посмотрела на облака. Вдруг, будто не соглашаясь, помотала головой и, таким образом растрепав уложенную прическу, поглядела в черные стекла дверей. Оттуда смотрело беловолосое существо, мало походившее на знакомую ей Катю. И стало ей так хорошо, как будто она впервые в жизни узнала, что такое жизнь…
– Дамы и господа! – произнес Костя и щелкнул замочком кейса.
– Здесь одни господа, – поправил Шурка.
– А Катерина еще не приходила? – огляделся Костя.
– А она вчера до упора снимала, и камеру я разрядил. В проявке. Она меня предупредила, мол, попозже придет. Ей в какую-то лабораторию, что ли, надо, – объяснил Шурка.
– Ну ладно, пусть так, – вернулся к началу Константин. – Господа, тут кое-кто совершенно справедливо указал мне на мое упущение. Нам уж заканчивать, а я не догадался показать и вам и себе возлюбленную
Бисэя. Дело оказалось не простым, и о том в курсе наш великий оператор.
– Это ты хватил, дядя, – ухмыльнулся Шурей. – Я всего лишь гениальный оператор.
– В общем, чего уж тут, глядите сами. – Костя приподнял крышку и достал куклу.
Эффект был прямо-таки сногсшибательный. Позвонили в производственный, и оттуда, яростно цокая каблучками, спустилась директор фильма, полная красивая дама кавказских кровей. Костя звал ее – “директор моего сердца”, а сердце Кости было так устроено, что обмирало при виде женской красоты, и он чувствовал приближение приступа, что-то вроде грудной жабы.
– За такую можно и утопиться! – воскликнула восточная красавица и немедленно телефонировала в сценарный и иные отделы о чуде, сотворенном Константином. В павильоне набралось порядочно киношников, и в воздухе запахло стихийным праздником неизвестно по какому поводу.
– Что разгалделись? – Вошел мрачный директор киностудии. Повертел в руках куклу, пробурчал: – Хороша. Да я в Японии таких не видал. Они там все чернявые, с челками. На кого она похожа, не пойму?
– На кого, на Катьку нашу, – всунулся Шурка.
Директор обернулся на Шуркин голос, постоял, подумал, перевел взгляд на Костю:
– Ну да, замени волосы, и – одно лицо.
– Да это не важно! – заспешил Костя, как будто оправдываясь. – Нам, знаете, необходимо было познакомиться с объектом помешательства Бисэя.
– А ты что, собираешься всунуть этот объект в фильм? – спросил директор. – На твои новые фокусы денег не дам.
– Денег я не прошу и снимать куклу не собираюсь, – успокоил хозяина
Костя.
Директорские черты лица потеплели.
В это время “объект помешательства Бисэя” переступал порог киностудии.
– Тебе, девка, чего? – воззрился на нее Мокей.
– Дядя Мокей, это ж я, Катя! Волосы покрасила, – развеселилась Катя, дунув на прядь, все время падающую на глаза.
– Катьк, ты, что ли? – не верил Мокей.
– Да я, я! – смеялась Катя.
– А я думаю, думаю – кто?
– Кто-кто? Это, дядя Мокей, Жан Кокто! – крикнула, удаляясь, девушка.
Когда Катя ступила в павильон, толпа смолкла. Смолкла, чтобы взорваться криками, смехом. Увлеклись настолько, что даже директор возжелал присоединиться к предлагавшим отметить это странное событие. Быстро организовался в режиссерской комнате неурочный стол.
Катя завладела куклой, куда-то с нею исчезла на малое время и появилась с перетянутым на макушке синей лентой хвостом. Куклу все подносили к Катиному плечу и, сравнивая, выкрикивали глупости.
“Небесная-то возлюбленная не Дульсинея, а реальность”, – сам себе сказал Костя. Он вдруг испугался чего-то, что вот сейчас завершилось и теперь угрожает привычному существованию. Ему вдруг захотелось сидящей за самоваром большой семьи, общей молитвы перед трапезой, даже кончины среди любящих домочадцев.
“Поздно! Незачем было родиться романтиком”.
Он опустил голову и вместо молитвы принялся твердить про себя заученные строки из истории о Бисэе…
Бисэй с последней искрой надежды снова и снова устремлял взор к небу, на мост.
Над водой, заливавшей его по грудь, давно уже сгустилась вечерняя синева, и сквозь призрачный туман доносился печальный шелест листвы ив и густого тростника. И вдруг, задев Бисэя за нос, сверкнула белым брюшком выскочившая из воды рыбка и промелькнула над его головой.
Высоко в небе зажглись пока еще редкие звезды. И даже силуэт обвитых плющом перил растаял в быстро надвигавшейся темноте… А она все не шла.
От этого необычайного вечера Костя очень устал. Он ехал домой, держа на коленях кейс с куклой, бутылкой пива, французской булкой и куском
“Любительской” колбасы. Нестерпимо хотелось пить. Он покосился на грузную даму рядом с ним: а что, если достать бутылку и прямо из горлышка? “Неудобно как-то”, – деликатничал Костя.
Трамвай постукивал по рельсам, повизгивал колесами на поворотах.
Костя стал клевать носом и наконец прижался виском к своему отражению в окне. И тут же увидел сон…
Он в облике льва с коричневой гривой, безумными глазами и возмутительно тонким хвостом. Невозможно представить, чтобы этой веревкой можно было нервно хлестать себя по бокам. Вокруг пустыня.
Оранжевая лепешка солнца на синюшных небесах жарит невообразимо.
Такие картины с обворожительными уродами писались на клеенке и продавались на рынках. Теперь подобное искусство – большая редкость.
Увидев себя царем зверей, Костя, привыкший гостить в отягченной всевозможной чушью области Морфея, не удивился. Первейшей заботой его было утоление звериной жажды. Поэтому нарисованный охрой Костя все возил и возил лапой по находящемуся у его ног кейсу.
– В чем дело? – спросил кто-то за спиной.
Костя посмотрел через плечо. Интересовался почтенный господин в галстуке и сюртуке: он был схож с членом Государственной думы от какой-нибудь Бессарабской губернии.
– Пи…ить! – застонал Костя сухой пастью, в углах которой скопилась густая слюна. – Отец, ради бога, помоги открыть. У меня там пивко.
– Отчего бы вам самим не отомкнуть этот кофр? – отчеканил незнакомец.
– Я бы не посмел вам досаждать, – хрипел Константин Николаевич, – да этот поганый “Рембрандт” не удосужился нарисовать мне не только когти, но и пальцы. Вот извольте: это разве львиная лапа? Это какая-то ромовая баба.
Вдруг из кейса донеслось:
– Дядя Ваня, это вы?
Господин так и вскинулся; ломая руки, он бросился к кейсу, пал на колени, закричал в крышку:
– Овечка моя, кто посмел тебя заключить в эту темницу?
Из-под крышки ответили:
– Все в порядке, дядя Ваня! Успокойтесь! Здесь бутылка
“Жигулевского” и какая-то снедь. Тесновато, только и всего. А разговариваете вы с Константином Николаевичем, моим режиссером.
Глядя подозрительно на льва, господин поднялся с колен, отряхнулся и, чуть поклонившись, представился:
– Штефко, Отто Людвигович. Можно Иван Иванович.
– А Фрол Фролыч можно? – непонятно откуда спросил Шурка.
Штефко и Костя оглядели пылающее пространство, но Шурея не обнаружили.