Хозяйствовать на этом, значит, дворе станут.

– Ну вот еще! – сказала, засмущавшись, Катя и почему-то посмотрела на меня.

– Ну как захотите. А то бы я детишек понянчил.

Глотыч дошел до ворот, крепких, тесовых, выглянул наружу, в обе стороны головой покрутил. Не оборачиваясь, махнул рукой:

– Бегите за угол и на огороды… И – с Богом!

Шабан, а за ним Костик попрощались со мной за руку, как взрослые.

Шабан прятал глаза и в лицо не смотрел, хотя никакой обиды у меня не было.

Я так и сказал: мол, ты, Шабан, для себя решил, устроил свою жизнь.

И чего тебе бегать, если Глотыч на полное обеспечение берет? Тут ты будешь не на дядю из штабного вагона, а на себя пахать!

– Не обижайтесь, – сказал Шабан. – Я, правда, хочу попробовать.

А Глотыч – мужик что надо! Он вытащит меня из вагончика.

Костика я похвалил, что он Зою привел. Просил передать теть-Дуне прощальный привет, ну и остальным тоже. А штабным передавать ничего не надо, я их все равно гранатой взорву.

– Если бы достать! Гранату! – мечтательно протянул Костик.

– Ты в это дело не лезь, – посоветовал я. – Ты лучше на артиста учись. Не все умеют соловьем петь, понял?

Костик не ответил.

– Если Ван-Ваныча увидишь, передай, что у нас аллес зер гут. Понял?

– Понял, – сказал Костик. – Он у них под стражей сидит.

Как мы ни отговаривали, обе Кати довели нас до опушки леса. В белых платочках, похожие на сестер, сдержанно молчаливые, прям как на фронт провожали.

Старшая посмотрела Зое в глаза, погладила, как маленькую, по голове.

– Берегите, – сказала, – друг друга.

И перекрестила.

И уже когда мы двинулись на разгорающийся впереди восход, нас догнала бегом маленькая Катя. Окликнула меня, приблизилась, заглядывая снизу в лицо.

– Вот, забыла. – Сняла с себя крестик на шнурочке и надела мне на шею. Чмокнула в щеку и побежала прочь.

Мы уже прилично отшагали, когда вдали засвистал соловей:

“Тью-тью-тью”. Я и сегодня этот прощальный свист среди многих других узнал бы. Мы даже остановились, чтобы последний раз услышать прощальную песню Костика.

* *

* Часть вторая. ДИКАЯ РОЗА В ПОЛЕ *

* *

Мальчик розу увидал,

Розу в чистом поле,

К ней он близко подбежал,

Аромат ее впивал,

Любовался вволю.

Гете

18

На зимник мы наткнулись случайно. На пути к Юргомышу, на узкоколейке – это случилось к полудню, – заслышали мы перестук колес, издали по рельсам, быстро свернули в кусты и притаились.

Увидели дрезину с кабинкой желтого цвета и платформу, везущую шпалы.

Дрезина встала ровно напротив нас, высадила трех рабочих, которые, громко покрикивая, матюгаясь, стали сбрасывать шпалы на насыпь.

Нетрудно было сообразить, что они останутся тут работать. Прячась за кустами, мы углубились в лес и километрах в двух-трех от линии, за крошечным болотцем, обнаружили зимник.

Сложенный из необструганного кругляка, с окошечком не более ладони, как в бане у Глотыча, с чуть покосившейся трубой, он был неожиданной находкой на нашем пути. Но я помнил, что надо остерегаться: в зимнике могли быть люди. Я велел Зое сидеть за кустом, а сам подкрался и заглянул в оконце. Увидел край стола, за ним угол задымленной печки, людей не было. Шагнул к двери и вдруг из-под прогнившего крыльца серым комком метнулся заяц, напугав нас, запрыгал зигзагом между деревьями, высоко вскидывая задние ноги. Зоя даже вскрикнула от страха, да и я не сразу пришел в себя, уж слишком неожиданно он выскочил.

Показав жестом, чтобы Зоя молчала, я тихо прокрался к двери.

Подергал дверь на себя, и она, скребнув по косому крылечку, открылась. Жилище было уж точно необитаемо. Потом-то я сообразил, что заяц не стал бы прятаться в обитаемом зимовье.

Я всунул голову, но ничего не увидел. В лицо из полумрака пахнуло сыростью. Пригнув голову, я вошел, выставив вперед руки, чтобы не ушибиться. Не сразу смог разглядеть небольшой стол под оконцем, скамейку у стены, крошечную печурку посередке, а за ней лежанку, устланную прелой соломой. Глаза стали привыкать, и я смог различить на столе и на полу бумажные гильзы от патронов, рваный сапог на полу, бутылки и пустые консервные банки на припечке. Была даже кочерга из гнутой арматуры, а в углу – жестяной, в черной копоти, чайник: следы давнего обитания охотников. Еще мы нашли полкоробка спичек, в туеске – крупную, как битое стекло, соль. А у потолка, в привязанном к балке мешочке, оказалась окаменевшая мука, спрятанная от мышей. Но это потом, потом…

А в тот, первый день бегства, попав в брошенный зимник, мы, ничего не трогая, кинули один ватник на солому, другим укрылись и уснули.

Точней, провалились в тяжкий и долгий сон, похожий на обморок. Силы наши были на исходе. Я обнял Зою для тепла со спины и больше ничего не помнил. Ни леса, ни преследователей, ни зверей.

Только в последний момент, перед погружением в сон, вдруг привиделся заяц, который подкатился серым комком под ноги и не давал бежать. Я спотыкался, злился на него, отгонял руками, кричал: “Кыш! Кыш!”

Очнулся, заслышав, как в соломе шебаршат мыши, которые добрались до нашего, даренного Глотычем сала и даже успели его, вместе с тряпкой, с одного края обгрызть. Я швырнул в них рваным сапогом, а сало положил в печку и закрыл железной заслонкой: сюда не прогрызутся.

Осторожно выглянул наружу. Сумерки – то ли раннее утро, то ли конец дня. Но было тихо. Очень тихо. Успокоившись, я прильнул к теплой

Зоиной спине и снова уснул.

Только потом мы узнали, что проспали целых двое суток.

Не случайно я все время рассказываю о себе. Зои в моем повествовании как бы нет. С того мгновения, как появилась передо мной на темной улице деревни, в белом платочке, замершая, неживая, вплоть до этого зимника, ни одного словца не прозвучало от нее. Кроме испуганного вскрика при появлении зайца. Все, что делала, она делала беззвучно, как под гипнозом. Однажды мне показалось, что она и ходит с закрытыми глазами. Заглянул в лицо: нет, глаза открыты. Открыты, но пусты. Я даже испугался: не бывает у живого человека таких стеклянных, ничего не отражающих глаз.

Ночью от страха, что она вдруг умрет, несколько раз вскакивал и ощупывал ее голову, пока она однажды не произнесла сонно, но вполне осознанно:

– Да жива я, Господи! Спи…

Глубоко вздохнув, добавила, эти слова я запомнил навсегда.

– Во мне нет любви, – вот что в ту ночь сказала. Потом повторила: -

Во мне нет любви… Я вся заполнена черным ядом… Ничего не могу с собой поделать… Даже плакать не могу.

Пока Зоя спала, я еще раз изучил окрестности. До опушки, откуда мы наблюдали дрезину, не так уж далеко. Но между нами болотце, которое напрямик не одолеешь, а значит, никто из случайных рабочих сюда не забредет. Да и ни к чему им шастать по лесу. Рядом с болотцем, обходя вокруг по морошке и высоким, до пояса, зарослям голубики, сплошь синим от ягод, обнаружил вытекающий из них ручеек с крошечным омутком, можно при случае и окунуться.

Я зачерпнул в жестяной чайник холодной, аж пальцы свело, воды, попытался разжечь печь, но ничего у меня не получилось, лишь напустил в помещение дыму. Вблизи зимовья разжег костерок, потом вбил в землю две рогатульки и на перекладину из стволика березки повесил чайник.

Завозившись, не сразу расслышал скрип дверцы за спиной. Зоя возникла на крылечке, как видение из сна, в своем светленьком платьице, едва колыхаемом ветром, с золотом откинутых в сторону волос. Глядя на нее, я даже руку обжег о пламя и не сразу почувствовал боль.

Такой навсегда ее запомнил: солнце отсвечивало в золотых прядях, в лице, во всем облике сквозили легкость, безмятежность ребенка, открывшего поутру окружающий мир.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: