Сперва-то на голос брал, на понт, ружьем своим в нос тыкал, но теть-Дуня и не такое в жизни видала, ее ружьем не напугаешь. “Да ступай ты от меня! – сказала она Петьке. – Псиной от тебя несет, не моешься”! А он тогда захныкал, стал на жизнь жаловаться, тушенку в руки совать. Просил, ты уговори кого-нибудь, их ведь все равно штабные употребят по пьянке, а мне до смерти хочется попробовать.
– Эх, Петька… – Теть-Дуня головой покачала. – Они, – это про нас, – хоть мельче тебя, пужливей, хоть зверьки в твоей клетке… Но люди! А ты – скот и есть!
– Но, но! – зарычал он тогда, даже взвизгнул, разбудив весь вагон.
Прикладом винтовки в пол постучал для острастки. – Сравнила хрен с пальцем!
– Да так и есть, – сказала теть-Дуня со вздохом. – Ружье тебе вручили врага убивать, а ты возомнил из себя… Дурак-то с ружьем – похуже врага будет!
– Я дурак? – пер на нее недоносок. – А вот к стенке поставлю, как контрреволюционерку, будешь знать!
– За что же это?
– За слова разные…
– А кто слышал?
Тут мы заорали, что мы ничего не слышали.
– А мне все равно больше поверят… А то выведу на рельсу и скажу:
“Хотела убечь”.
– Ну и опять дурак, – сказала теть-Дунь. – Кто же станет бечь, когда все знают, что ты Скворца подстрелил?
Петька вроде опомнился, замолчал. Пробормотал сквозь зубы, направляясь к выходу:
– Вот то-то! И бойсь… Вы все бойтесь! – крикнул уже нам. – Я страшный, когда разозлюсь!
И спрыгнул в темноту.
7
На какой-то остановке, поздно вечером, Петька-придурок явился, как всегда, за девочками. Пока они собирались да шептались между собой, осмотрел хозяйским глазом левую половину вагона, ткнул пальцем в меня и Шабана: “Ты и ты!”
– Это куда? – спросил Шабан недовольно. Я промолчал. Велят – значит, знают куда.
– На кудыкину гору! – буркнул посыльный. – Пошевеливайся! Начальство не любит ждать!
Нас повели вдоль эшелона в головной вагон. Девочки, которым уже все привычно, впереди, а мы с Шабаном следом. Когда спотыкаемся о шпалы – нормально-то отвыкли ходить, – Придурок тычет прикладом:
“Шаг влево, шаг вправо… За побег… Стреляю без предупреждения!”
Это он для собственного удовольствия. Знает наперед: никуда мы не побежим, особенно после случая со Скворцом.
Штабной вагон – пассажирский. Мы о нем наслышаны. Ступеньки, тамбур, узкий коридор. Протолкнулись друг за дружкой вовнутрь и очутились в просторном помещении, освещенном керосиновой лампой, подвешенной к потолку.
За столом, заваленным закусками, спиной к нам сидел человек без кителя, в нательной рубашке. Не обращая на нас внимания, он налил в жестяную кружку водки, опрокинул в себя, крякнул, не закусывая, и только после этого обернулся. Лицо его было неестественно белого цвета, белей его рубашки. Я так его и прозвал про себя: Белым.
Девочки же называли, как он велел: Лёшей.
– Явились? – спросил он в пространство. Мне показалось, что он сильно пьян.
– Так точно! В комплекте. Как приказали! – заверещал тенорком сопровождающий. Тут у него и вид и манера говорить, я со злорадством это отметил, были не такие, как с нами.
– Сделал дело – гуляй смело! – добродушно бросил Белый Леша.
– Слушаюсь! – торопливо подхватил тот.- Обратно когда?
– Когда – скажем. Катись отсюдова…
Придурка как водой смыло. А Белый Леша долил в кружку водки, собрался пить, но отложил, крикнул кому-то:
– Так сколько ждать?
Из-за перегородки объявились еще двое, оба, как Леша, без мундиров: один в синей майке, а другой полуголый, с волосатой грудью.
Этих я про себя сразу прозвал Синим и Волосатиком. Они тоже были на взводе.
Не обращая на нас с Шабаном внимания, они шагнули к девочкам, стали медленно вытеснять их в соседнее помещение. Все молча, без слов. Но девочки, кажется, привыкли к такому обхождению. Они покорно отступили в коридор и исчезли за перегородкой.
Мы продолжали стоять за спиной Белого Леши, глядя, как он отхлебывает из кружки, наклоняя стриженую голову к столу. Но что-то, видать, его осенило. Он поднялся с места, и мы увидели, что у него вместо ноги протез. А может, просто деревяшка, скрытая брючиной. Он постучал кружкой по деревяшке и крикнул:
– Симуков! Верни Зойку!
– Зачем? – спросили игриво из-за перегородки.
– Она мне нужна!
– Она всем нужна, – сказал невидимый Симуков.
– Хватит вам и Милки, – сказал Леша Белый властно. Стало понятно, что он тут главный.
– А если не хватит? – неуверенно возразили из-за стенки и вдруг заорали в два голоса:
– Мы не сеем и не пашем, а валяем дурака,
С колокольни х… машем, разгоняем обла-а-ка!
– Вот именно! – подтвердил Леша Белый. – Больше ничего и не умеете… – И закричал так, что эхо отдалось в конце вагона: – Зой-ка!
Наплюй на них и топай, маршируй сюда!
Не сразу объявилась Зойка. Рубашечка на ней была расстегнута, и можно было увидеть белые полусферы грудей. Проплыла уточкой мимо нас, только косой вильнула, даже не повернула головы. А мы с Шабаном на ее распахнутую грудь уставились. Не могли оторвать глаз.
Не знаю, как Шабану, а мне вдруг подумалось,что мы тут прямо как в театре. Перед нами пьют, ходят, гуляют… На нас вообще ноль внимания – фунт презрения, будто мы не существуем. А нам так даже интересней: цельный спектакль после стольких месяцев прозябания в вагончике. Еще было бы интересней, если бы не опасались, что нам тут приготовлена похожая роль.
А Леша Белый посадил Зойку к себе на колени и, придерживая за поясницу, стал совать ей в губы кружку. Она молча отворачивалась – водка лилась ей на грудь, на пол, – но с чужих колен не слезла. За стеной громко гоготали мужчины и повизгивала Мила. То ли плакала, то ли смеялась.
Я отвел глаза от Зойки. Своей необычной для нее покорностью она вызывала особую неприязнь. Я стал смотреть на Шабана, а он на меня.
Было видно, что и он тоже начинает раздражаться от всей этой картины. Я даже немного испугался, зная его вспыльчивый характер татарчонка. В детдоме однажды он бросился на воспитателя, сделавшего замечание, вцепился зубами в его руку, насилу оторвали.
Я спросил:
– Шабан, ты как?
– А ты как? – спросил он.
– Херово. Да?
– Еще хуже, чем херово.
– Может… драпанем?
– Куда?
Откуда мне знать куда? А здесь что, лучше? – так подумалось. Но, может и лучше. Не станут палить, как Скворчику в спину. Со стола бы чего бросили… Хоть корку хлеба…
Конечно, это не произносилось вслух. Мы давно научились понимать друг друга по шевелению губ. Сильно захмелевший Леша Белый вдруг повернул к нам стриженую голову, свирепо бросил:
– Так что ваш фриц… Иль как его?.. Будете утверждать, что не слышали, что он по-своему лопотал с фашистами?
– Какой фриц?
– Какой, какой!.. Рыбкин который!
– Рыбаков?
– Ну Рыбаков.
– Мы ничего не слышали, – сказал я. А Шабан кивнул.
– И больше не услышите… вашу мать! – Леша Белый выругался. И посмотрел на Зойку. – Она грит, тоже не слыхала. Но с ней-то мы по-простому… – Он грубо заголил Зойке юбку, но Зойка сидела с анемичным лицом и глядела в потолок. Дура, подумалось, хоть бы со стола пожрала. Все не за бесплатно.
Тут с грохотом объявились двое остальных. Волосатик тащил обнаженную
Милку, за растрепанными волосами не было видно лица, а другой, в майке, Синий, держал на вытянутых руках играющий на ходу патефон.
Иголка у патефона от сотрясения прыгала с дорожки на дорожку, сбивая мелодию, но можно было разобрать, как женский голос выводит довоенную песенку “Катюша”. Знакомые слова… Ты, мол, землю, береги родную, а любовь Катюша сбережет… Прям к нашей жизни…
Патефон водрузили на столе, а пластинку завели снова.
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…
– Танцуем! – крикнул Волосатик.
А Лешка Белый вдруг еще побелел, как перед атакой, гаркнул во все горло: