Но потом Толя писал:

«Помнишь, я тебе говорил, что в самый день твоего отъезда встретился с Евгенией Николаевной и проводил ее потом домой. Помнишь? С тех пор вон уже сколько времени прошло, и в четверг на прошлой неделе, уже в довольно поздний час, потянуло меня снова в тот приарбатский переулок, где она живет… Зачем? А я почем знаю! Поднялся по лестнице на третий этаж, позвонил — и испугался, уже готов был по-мальчишески бежать… А Евгения Николаевна очень обрадовалась мне. Ах, Алеша, какая она умница, наша старая учительница, какое это доброе, чуткое сердце! Опять расстался я с нею, точно сказочной живой воды напился, ушел с чувством обновления, осчастливленный, будто неоценимый клад нашел. Удивительное дело: слушаешь ее — и самые простые истины вдруг становятся откровениями. Привычные, уже стершиеся от долгого употребления слова внезапно обновляются, сверкают, блестят…

Говорили мы о разной разности. И про тебя говорили, и про меня, о наших университетских делах, и о том, что происходит в твоих дальних краях.

А потом она подносит мне открытую коробку конфет — шоколадный набор, — дескать, угощайся. А ты знаешь, я не охотник до сластей. Конечно, благодарю, отказываюсь. Но она сама разворачивает трюфель, улыбается, сует мне в рот, как маленькому, и говорит: «Милые вы мои мальчики, так вы сильно обеспокоены, что я за вас совершенно спокойна». Она положила мне на колени свои маленькие, но такие крепкие, уверенные руки с тонкими пальцами и сказала ещё: «У вас у обоих заветный огонек в сердце. Смотрите, берегите его».

Были в письме еще несколько последних строк, в которых Толя, вдумываясь в слова учительницы, говорил о далекой ленинской цели, о том, что ленинский огонек в сердце — источник человеческой собранности и целеустремленности. Есть в человеке эта основа — и он деятелен, благороден, терпелив в испытаниях, честен в мыслях и поступках. Нет ее — и он эгоистичен, жесток, лицемерен, падок до всякой мерзости…

Прочел Алеша письмо друга и огляделся в комнате. Звенит тихонько гитара у Вадима — ничего ему на свете не нужно, кроме вот этих часов бездумного и беспечного отдыха. Уткнулся в книги Юра Самохин, — этот совсем из другого теста, минуют дни — добьется он своего, будет инженером. Обязательно будет!

Из коридора доносится все усиливающийся гул, слитные крики множества голосов: конечно, опять где-то день рождения! Ох, что-то уж очень много «дней рождения» в общежитии, — должно быть, празднуют ребята «и на Антона и на Онуфрия»…

— Кончил? — обрадовался Вадим, заметив, что Юра прячет книги и тетради в ящик тумбочки.

Гитара в ту же минуту зазвенела громче, носок башмака у Королева стал подыматься и опускаться в такт. Вадим дал волю голосу:

Мотор колеса крутит,
Под ним шумит Москва,
Маруся — в институте
У Склифосовскав-в-ва…

Юра с улыбкой вслушивался в новую песенку на мотив старинного мещанского романса «Маруся отравилась». В песенке девушка, обманутая и брошенная, с горя вонзила в себя «тринадцать столовых ножей». В институте «Склифосовскав-в-ва» двенадцать дежурных врачей благополучно извлекли каждый по ножу, а когда главврач собирался вынуть и последний, девушка закричала, чтоб не «цапали руками» и дали ей спокойно умереть. Труп бедной Маруси сожгли в крематории, и тогда вновь объявился соблазнитель, раскаиваясь, «в тоске и в горе» признался:

Я сам ей жизнь испортил,
И виноват я сам…
Прошу вас — пеплу в портфель
Отсыпьте четыреста грамм.

Юра от души рассмеялся, когда песенка была допета. Он поздравил Вадима с отличным пополнением репертуара. «Артист», пощипывая струны, дожидался и Алешиной похвалы. Но Алеша промолчал, с особой старательностью всовывая Толино письмо обратно в конверт.

— Да, песенка что надо! Только и она не каждому по сердцу, — огорчился певец. — Есть люди — шуток не терпят, юмора не чувствуют.

— Ты имеешь в виду меня? — улыбнулся Алеша.

— Да, похоже, что и ты из этой породы.

— Не сердись. Ну, не понравилось мне. Что тут сделаешь? Согласен, рифмы ловкие. А вот смысл твоей новой песенки неприятный, по-моему.

— Трудно тебе угодить, — после долгой паузы, переглянувшись с Самохиным, сказал Вадим.

— Пожалуй, и вовсе невозможно это, — поддержал Юра.

— Вон как! Почему же вы так вдруг отчаялись во мне?

— Почему? Потому что такая твоя позиция, — вызывающе ответил Самохин. — Потому что ты, неизвестно почему, держишься свысока с нами… Ну, если не свысока, то по крайней мере снисходительно… Разве не правда?

— Чушь какая! — Алеша с удивленной улыбкой поглядел на Самохина, потом на Королева в явной надежде, что тот защитит его от этакой несправедливости.

Но Вадим подтвердил:

— Совершенно верно. С самого приезда живешь на отшибе. Гордишься собой очень… Знай, мол, каждый сверчок свой шесток! А что живем вместе, так мало ли кого судьба сводит на целине в одной комнате.

— Да что с вами? Юра! Вадик! — взывал Алеша и потребовал, чтобы они в доказательство привели хоть что-нибудь, хоть один какой-нибудь пример.

— Глушков! — объявил тогда Вадим.

— Что Глушков?

— Презираешь. Видеть его не можешь. Даже голоса его не переносишь, так тебя и корчит.

— Ну и что ж это доказывает? Ну да, Глушкова я действительно терпеть не могу. Но при чем тут ты, или ты, Юра, или Володя Медведев?

Тут вспышка как будто угасла. Отчужденность перед Громовым покоилась на слишком тонких, прямому объяснению не поддающихся, основах. Юра и Вадик умолкли. Алеша, с укором вздохнул: «Эх, вы!» — лег на свою кровать.

Ему было над чем задуматься. В Москве отец вдруг напутствовал его, предупреждая против нетерпимости и зазнайства. Здесь эти — самые близкие товарищи, с которыми он вместе ест и спит, — враждебно настроены к нему и укоряют в заносчивости… Что за напасть?

Алеша, которому на первых порах было так трудно привыкать к стесненным условиям жизни — пять человек в одной комнате! — давно уже свыкся с соседями. Он даже полюбил вечерний уютный свет лампочек под рефлекторами на тумбочках обоих книжников — Юры и Володи. И сколько уже душевных, памятных бесед поздним вечером перед самым сном было в этой комнате! В своей, обжитой комнате!.. Нет, тут какое-то недоразумение. Но какое именно?

Алеша снова поднялся с кровати.

— Ну! — обратился он к обоим умолкнувшим своим товарищам. — Еще не надумали никаких объяснений?

И опять Вадим заговорил о Глушкове.

— К черту Глушкова! — рассердился Алеша. — Мне хочется знать только про вас. Вы-то, вы сами почему на меня так оскалились? Глушков! Носитесь с ним, как с писаной торбой, придумали себе занятие. Добровольное общество по перековке жуликов в благородные личности… Товарищество на вере по перевоспитанию прохвостов в рыцари!..

— Да уж известно, ты рад бы гнать Витьку! — в свою очередь распаляясь, укорил Самохин. — Рад был бы загнать его насмерть. Прятался он по глупости и бесшабашности в бегах по помойным ямам, так затолкать его снова в помои по уши, пока не захлебнется… Да?

— Пропали твои золотые часы, — возбужденно наскакивал и Королев. — Никогда он не откупит часы, на это и рассчитывать нечего. Согласен! Так за эти самые часы башку с него долой? Топтать его, пока дух вон?.. Так?

— Да ну их, эти часы! — возмутился Алеша, жестоко уязвленный предположением, будто непримиримость его к Трын-траве вызвана пропажей лично ему принадлежавшей вещи. — Кто про часы проклятые помнит!

Ссора грозила перейти границы разумного, уже с обеих сторон сыпались несправедливые обвинения, обидные или вовсе оскорбительные упреки, когда все трое внезапно смолкли.

Прошло много минут. Алеша зачем-то стал переодеваться — надел свежую сорочку, переменил галстук. Казалось, он собирается уйти из дому на весь вечер, только бы не быть вместе с товарищами, так оскорбившими его. Он не знал, что делать, но чувствовал необходимость каких-то решительных действий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: