- Есть только один выход. Напиши княгине, чтобы она немедленно, сию же минуту, вернулась в Яссы.

- Вы хотите, - спросил поручик, содрогаясь от низости, на которую его, по-видимому, толкали, - вы хотите, чтобы я свою двоюродную сестру затащил своими руками в постель к этому сатрапу?! Да я лучше застрелюсь!

- Не будь глупцом, - сказала графиня. - Чего ее туда затаскивать, когда она еще в детстве сиживала у него на коленях! Просто ей хочется сначала помучить своего будущего любовника. Есть у нашей сестры такой каприз помучить человека, довести его до белого каления... Так стоит ли из-за того, что у нее такой каприз, пускать себе пулю в лоб?

- Нет, - сказал поручик. - Уступит она или нет - это ее дело. Я в это вмешиваться не буду.

- Подожди, - сказала графиня после некоторого раздумья, - если ты так уж заупрямился, я сама позабочусь о ее возвращении. Но, по крайней мере, несколько слов можешь ей написать?

- О чем?

- Ну, о том, что ты жив, что любишь ее, гордишься ею...

- О, это сколько угодно...

Получив от поручика ничего не значащую записку, она ушла в соседнюю комнату и там под его строчками дописала по-французски: "Княгиня! Над Алешей нависла смертельная угроза. Только мы с вами можем его спасти. Приезжай поскорее". Запечатав письмо, написала на пакете - срочно, курьером, в Дубоссары, генералу Долгорукову, для его супруги, княгини Екатерины Федоровны.

Отправив пакет, она вернулась в каминную, подошла к разомлевшему у огня поручику и сказала воркующим голосом:

- Что до давних моих обещаний, то я никогда от своих слов не отказываюсь...

Всю ночь до утра, а затем еще день курьеры скакали в Дубоссары. В полночь письмо уже было в руках княгини, а еще через сутки в Яссы въезжали голубые крытые сани княгини Долгоруковой. Целый божий день ушел на переговоры. Сани Софии Витт метались как угорелые от штаб-квартиры главнокомандующего до дома боярина Стамати, в котором обычно останавливалась княгиня Долгорукова. И снова дворец, и снова дом Стамати.

К концу дня соглашение было достигнуто, и вздохнула наконец полной грудью молдавская столица. И снова достаем вино из подвалов и варим голубцы. Улицы полны народа, в церквах и храмах идет служба, празднично светятся окна домов на всех семи холмах, и звон бубенцов сыплется изо всех переулков.

Через несколько дней причисленный к штабу главнокомандующего поручик Барятинский, выходя из дворца Маврокордата, увидел в сером ночном небе огромный купол соборного храма Голии и почему-то смутился. Была некая тайна между ним и этим храмом. Там, возле клироса, в уголке стояло деревянное распятие, которое знало, чего никто в мире не знал. Не навестить, не отблагодарить, не помолиться было не по-христиански, и, не откладывая этого дела, благо храм бывал открыт постоянно, поручик направился к узкой калитке меж двумя каменными столбами...

На этот раз в храме было полно народу. Прихожане пели псалмы, и, протискиваясь сквозь толпу, поющую на непонятном для него языке, Барятинский в конце концов добрался до древнего распятия. Увековеченный в минуты высших страданий спаситель так и продолжал висеть, пригвожденный чужими грехами ко кресту. Увы, тут уж никакой начальник хора помочь был не в силах. Потухший взор, печальный лоб, скулы, обостренные последними земными страданиями, и этот миг запечатлен человечеством на века, чтобы напоминать людям, что ничего нету вечного в мире, все суета сует.

В состоянии крайнего замешательства Барятинский осенил себя крестным знамением, склонился над лежавшим на той же конторке молитвенником и принялся подбирать святые слова с закапанных воском страничек. Тяжелым глаголом выстраданных судеб псалмы ведали о страданиях человеческих, а тем временем юная душа поручика продолжала резвиться, ликовать, и кто-то, поднявшись на цыпочки, из-за тех закапанных воском страничек его же голосом повторял без конца: "Слава богу, пошла карта! Наконец-то очко!"

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мера за меру

Оказывайте доверие лишь тем, кто имеет

мужество вам перечить, кто

предпочитает ваше доброе имя вашим

милостям.

Екатерина II

...в длинном списке ее любимцев,

обреченных презрению потомства, имя

странного Потемкина будет отмечено

рукою истории.

Пушкин

Дворец князя Маврокордата весь сиял от предчувствия предстоящего празднества. Юные, только что завезенные из Парижа танцовщицы спешат по высоким мраморным лестницам на последнюю репетицию, но у них слетают туфельки. Присев, они их аккуратно надевают, но туфельки снова слетают, и присутствующие при этом штабные офицеры исходят истомой:

- Позвольте, мадемуазель, предоставьте такую редкую возможность...

- Ах, сделайте одолжение, мсье...

На втором этаже светлейший полулежит на том же кожаном диване в своем знаменитом вишневом халате, обшитом золотом. Человек пять прислуги одновременно ухаживают за ним - массируют, укладывают, подпиливают, пудрят, примеривают. Попов, помощник светлейшего, явившись для ежедневного доклада, перелистывает у окна последние донесения штаба, а в дверях стоит, понуря голову, худенький монах из Палермо.

- Нет, каков мерзавец! - воскликнул вдруг Потемкин, орлом взглянув на своего помощника. - Он, видишь ли, не расположен, он, видишь ли, хотел бы откланяться.

И вдруг свирепо, уже обращаясь прямо к монаху:

- Да я тебя, подлеца, с самого начала спросил - готов ли ты вести со мной ученый диспут о догме триединства - Отце, Сыне и Духе святом? О том, как его понимают католики и как его следует понимать в духе учения православной церкви?

- Какая диспут, какая триединство, когда я вас ожидает два месяца! Я не могу отсутствует свои паства такое долгое некоторое время!

Ответ Потемкину понравился. В этом был резон. Но, однако, какой нахал! Как он смеет так разговаривать с главнокомандующим?

- А чего бы ты хотел? Чтобы я бросил воевать с турками и засел бы тут с тобой разбирать догмы церковные? Ты хоть и монах, должен иметь соображение, должен по крайней мере понимать, что я человек занятой. На мне огромная сухопутная армия, на мне Черноморский флот, весь Южнороссийский край, оборона Кавказа, и на мне еще и эта печень, будь она неладна.

- Когда вы говорите о своя печень, у меня есть смех.

- То есть как у тебя есть смех? Что же я, по-твоему, жаловаться на свое здоровье не могу?

- У вас бил хандра, и я не могу оттого, что у вас хандра, ожидает все свое жизнья.

Князь поднял огромную, взлохмаченную голову, не знавшую, кроме пятерни, другой расчески, и долго, удивленно смотрел на монаха.

- А это уж не твое собачье дело, чем и как я болел. Твое дело - ждать при штабе моего вызова. Или, может, тебя плохо содержали?

- Моя пища есть только бог и слово его.

- Бог богом, но, как мне сказывали, эти два месяца ты жрал за двоих и даже, говорят, винцом баловался.

- Один раз я биль простужайт и попросил немного вина.

- Ну, неважно для чего, важно, что попросил. И, стало быть, хлеб мой ел, вино пил, а когда я наконец пожелал вступить с тобой в ученый диспут, ты входишь ко мне в кабинет и говоришь в лицо такие гадости, за которые тебя, подлеца, повесить и то мало!

Оскорбленный монах вдруг выпрямился как свеча. Теперь не только нос с горбинкой и идеально округлый череп, теперь весь он с головы до ног был гордым римлянином.

- Обязанность христианина, - сказал он, - есть говорить правду и никого, кроме бога, не бояться. Ви можете мне за те слова прощайт, ви можете меня казнить. В любом случае позвольте откланяться.

- Но, - грозно закричал Потемкин, - как воспитанный человек ты, конечно, понимаешь, что после сказанных тобою слов ты не можешь так запросто откланяться и уйти?

- Как же мне в таком случае ретироваться?

- Ретироваться ты можешь только будучи вышвырнутым вон. Поди сядь в тот дальний угол.

- Зачем?

- Как зачем? Вот чудак. Что мне за удовольствие вышвыривать тебя вон, когда ты и так стоишь у дверей? Не успел за шиворот сцапать, а тебя уже и след простыл. Нет, ты сядь вон туда, в дальний угол, чтобы я тебя через всю эту залу поволок...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: