— Неа… Уж больно тоже охота…
Я не собирался его убивать. Во всяком случае, сразу. Однако он, словно почуяв опасность, оборачивается торопливо…
— Что тут за херня?
И замирает, испуганно выдыхая смрадной гнилью мне почти в лицо:
Ты-ыыы?! — кажется, он вот-вот заверещит, как раненый заяц… Глаза его полезли из орбит, широченный рот с осколками почерневших зубов начал плавное движение вверх и в стороны… Чтобы через секунду разразиться дурным ором на всю Ивановскую…
Вместо этого из пасти раздаётся сдавленный всхлип… и несостоявшаяся торжественная оратория по случаю нашей нежданной и радостной встречи тут же переходит в сладкую музыку затухающих булькающих колебаний… Эдакое неумелое контральто приговорённого…
С сухим, звонким и лёгким металлическим шелестом по кости позвонков, нож мой сам — привычно и заученно, вне понимания происходящего и осознания хоть какой-то необходимости действовать — молниеносно делает «тудэма-сюдэма»… прямо от плеча вперёд, по плоскости…
А потом совершает почти полный оборот вокруг орбиты кадыка… Это чтобы вышел без помех и сопротивления…
Попутно шаг влево и чуть вперёд…
Чтобы эта грязная, парящая миазмами чужой души кровь не рванулась мне в глаза и на одежду…
Быстро перехватываю и придерживаю этот куль с дерьмом, чтобы уложить почти заботливо на вспухшую от воды глину…, успевая негромко шепнуть напоследок в его начинающие навеки глохнуть уши:
— Я, Сазонов… Я, родной… Тебе пламенный привет из нашего милого прошлого… — его мелко и противно трясёт, потому не мешает слегка попридержать, чтоб не наделал тут шуму…
…Кровь его упругими толчками порождает крохотные волнообразные всплески, опорожняя вены и камеры сердца, пробивает себе новую дорогу, — уже на свежий, бодрящий воздух ночи. Словно работает из последних сил маленький насос, который вот-вот радостно «сбросит» давление… и освободится от тяжких трудов своих навсегда.
Что же, зрением ты всегда отличался отменным, мой старый добрый враг… И узнал ты меня даже в гриме и спустя все эти годы… Даже постаревшим и седым, в этом промозглом лесу, — на ковре из мёртвых реалий и несбывшихся надежд…
Что я тебе пообещал однажды и задолжал?
Ты уж извини, — я был немного занят, потому и подзадержался с оплатой…
Нет, не зря я всё-таки всегда думал и знал, что даже самый отчаянный твой враг, самый «крутой» и вонючий ублюдок, — все без исключения, буде состоят они из плоти и крови, — все хотят жить. И подсознательно, получив предупреждение, ждут своего часа…
Так или иначе, но нет-нет, а подлая трусливая мыслишка о том, что кто-то и когда-то чётко и недвусмысленно «записал» тебя в жмурики… — она приходит на ум… Не даёт спать… И заставляет — для начала робко и застенчиво — оглядываться, стыдясь собственной трусости на фоне такой, тобою же самим разрекламированной, "крутости"…
А потом…
Потом, глядишь, и смыться пора б негромко… Туда, где можно б и встретить спокойную, ласковую, тихую старость… И где тебя, наверное, не достанут… Ни Рок, ни человек…
Глупцы…
В отличие от скотины, что рано или поздно, но НАВЕРНЯКА кончает свой короткий век на бойне, человек не в состоянии ни знать, ни предугадать место и время конца своего пути.
…Теперь мне уже не хочется останавливаться. На поляне почуяли что-то неладное.
Повернувшись немного назад, коротким броском прямого ножа от себя отправляю на недоумённое свидание с Вечностью ближайшего, — гундосого, кряжистого буль — терьера. Тот хватается за грудь и, силясь привстать, шатаясь на слабеющих ногах, вдруг заваливается лицом прямо в костёр. Бурное веселье взметённых вверх искр и надсадный хрип умирающего, — они удачно и неожиданно дополняют картину несостоявшейся идиллии.
На поляне начинается первое удивлённое шевеление и попытки вскочить с мест, когда пара «перевёртышей» с разрывом в полсекунды прорезает себе путь сквозь пляшущие языками костра первые сполохи ночи.
Дутыш, словно поперхнувшись кашлем, падает на спину, смешно и жалко дрыгая короткими ногами в дурацких полуботинках не по размеру.
В его глазнице сидят добрых три дюйма тонкой, узкой веретенообразной стали. С таким подарком не побегаешь, даже будь ты в коньках на босу ногу…
…Боковым зрением вижу, как долговязый молокосос с перепугу роняет себе на ноги какую-то баланду, что он за пару секунд до этого успел снять с огня, и лес оглашается ошалелым визгом побитой собаки. Как бы ни воинственен он был, возможно, в иное время, ему теперь не до разборок с Неизвестным, что притаилось в тёмной чаще. Из которой, к тому же, непрерывно летит свистящая, отточенная до безобразия смерть.
Лишь тот, кому повезло больше, пытается ещё что-то сделать… То ли потому, что в момент броска Ермай нечаянно совершил какое-то лишнее движение телом, то ли просто черти у него щитом служат, но только симметричное обоюдоострое, вытянутое крайне узким ромбом лезвие, прочертив на его щеке вектор угрозы, вонзается в ствол дерева, у которого эта шельма сидела. Аккурат в край уха жигана, разрезав его на два драных, непропорциональных огрызка, как у мартовского кота.
Не эстетично как-то, надо сказать, разрезало… Но времени исправлять композицию у меня нет. Извернувшись не хуже того же кота, Ермай, согнувшись в пояс, молнией бросается куда-то вправо… — туда, где так недавно ещё лежал его обрез…
…Мне всегда нравилась моя собственная гадкая привычка прибирать небрежно разбросанные вещи.
Здоровый он бугай. На голову выше меня, и с лапами, как ковш у экскаватора. Немного попотею, однако…
…Потыкав наскоро рукой по мёртвой жухлой траве, разочарованный Ермай медленно встаёт. Он понимает, что обреза ему не найти. Да даже если б и нашёл — меня на прежнем месте уже нет.
Его глаза полны злобы и страха. Нет, надо отдать ему должное, — не того страха прирождённого истерика, что заливает все окрестности бесконечным лаем ужаса и сотрясает мандражом землю.
Это страх другого рода. Страх, присущий ярости загнанного зверя. Страх, порождающий из себя жестокость и смелость отчаяния. Особый страх — неповторимый, не имеющий разума и предела. Страх смерти и одновременный страх несмываемого позора у бывалого зека… Зека, который прожил жизнь, денно и нощно, по крупинкам, завоёвывая и отстаивая собственное «я» в среде ему подобных волков…
Он затравленно озирается, пытаясь отыскать источник опасности.
— Эй, ты, тварь! Давай, выходи!!! Слышишь?! Ну, где ты там, давай! Ну?! Я порву тебя на куски, сука… — он намеренно «заводит» себя собственной «храбростью», словно напитывая клетки адреналином для решающего броска.
Выкрикивая оскорбления и угрозы, он начинает пятиться в пределы светового круга от костра, в котором начинает уже активно поджариваться его соратник. В его руке вспыхивает тусклым светом сталь плохого клинка… Скорее, даже не клинка. Это средних размеров мачете. С утяжелённым «колуном» и широкой гардой.
…Остро и сладко пахнет горелым телом. Тошнотворно и горько — палёным волосом.
…Не могу сказать, что восхищён подобным проявлением его «отваги», — не такое видывал. Но всё-таки в этом слизняке что-то ещё не совсем умерло от человека, от мужчины… Или это только кажется?
Пожалуй, я дам ему шанс… Нет, не жить. Хотя бы умереть максимально достойно.
— Не блажи. Я здесь… — выхожу из зарослей на середину поляны, где затравленным хорьком кружит, слегка отступая к центру, Ермай.
Из-за его спины.
Останавливаюсь от него в пяти шагах и вынимаю из «шлюза» в голенном креплении названного Брата.
Этот нож сделан одним моим знакомым арабом специально для меня и под меня. Это своего рода святыня, дар благодарной крови.
Благодарной за свершённую месть. Могу себе представить, сколько горечи, слёзного удовлетворения и сил вложил он в своё изделие, куя и закаливая его на рассвете того дня, когда я всё-таки пришёл к нему с известием, что убившие его семью более ни когда не возьмут в руки ничего, кроме собственных поминальных свечей…