— Не может быть. Маху знает, что Тута верный раб царя. Кому за ним нужно следить?

— Мало ли кому. Все мы при дворе только и делаем, что друг за другом следим.

— И ты за мной?

— И я. Помнишь, ты обо мне говорила с царем, ночью, в пустыне? Я все знаю — знаю, что ты меня предаешь.

Он посмотрел на нее долго, пристально.

— Нет, Мерира, — сказала она тихо, — не я тебя предаю, а ты сам себя. Обманываешь себя: хочешь ненавидеть его и не можешь — любишь…

— Не знаю. Может быть, и люблю. Но ведь и любовь бывает зла — злее, чем ненависть. Сказано: крепка любовь, как смерть; люта ревность, как преисподняя; стрелы ее — стрелы огненные, великие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Ты это знаешь?

— Знаю. Ты и меня любишь так?

— Что тебе до моей любви? Зачем спрашиваешь? Обмануть хочешь?

— Нет. Если б и хотела, не могла бы: мы друг о друге знаем все.

— Все ли? Конца души не найдешь, пройдя весь путь, — так глубока.

— Конец души — любовь: кто любит, знает все… Мучаешься очень?

— А ты меня очень жалеешь? Знак плохой: женщины, кого жалеют, не любят.

Помолчал и потом заговорил, не глядя на нее, изменившимся голосом:

— Я о тебе и другой сон видел, нехороший. Только не знаю, сон ли. Может быть, ты знаешь, что это было, сон или не сон?

Она опустила глаза, чувствуя на себе его взгляд: точно пауки забегали по ее голому телу; стыдно было и страшно, как тогда, во сне.

— Нет, Дио, я тебя не люблю. Чтобы любить женщину, надо ее чуть-чуть презирать. Я мог бы тебя любить, сонную, мертвую, — вот как тогда, во сне. Ты тогда говорила: «Сладко быть слабой, сладко быть только женщиной!» А ведь этого ты наяву не скажешь? Зачем же лжешь? Все-таки — женщина: от одежды моль, а от женщины лукавство женское. Если бы ты сказала тогда «уйди», я ушел бы. И теперь уйду — только скажи…

Она положила ему руки на плечи и сказала тихо, просто:

— Слушай, брат мой, из-за меня уже погибло трое; я не хочу, чтобы и ты погиб…

— Не из-за тебя, не бойся: я и до тебя его ненавидел.

Долго молчала она; наконец, спросила еще тише:

— За что ты его ненавидишь?

— Будто не знаешь? Да ты что, веришь, что царь Ахенатон и есть Тот, Кому должно прийти?

— Нет, я знаю, он только тень Его.

— А ведь сам-то он верит?..

— Нет, и сам не верит. Это твой соблазн, твоя сеть, но он уже разорвал ее…

— Не разорвал, — не разорвет никогда! Я соблазнил его, говоришь? Да разве без него самого я мог бы его соблазнить? Я только сказал, что он думал; тайну его ему же открыл. И разве можно сказать: «Я — Он», и покаяться? Кто кого соблазнил, он — меня или я — его, не знаю. Но все равно, нет на земле соблазна большего, как человеку сказать: «Я — Бог». Да, этот — только тень Того; этот сказал: «Зажгу огонь», а Тот зажжет. Но, может быть, еще успеем потушить…

— Нет, не потушите. Его огонь — любовь: «любви не потушат и великие воды», это ты сам сказал. Нет, Мерира, ты на него не восстанешь!

— Думаешь, боюсь его?

— Не его, а Того, Кто за ним.

— Лжец, убийца, дьявол — вот кто за ним. Если бы Он и сам пришел, я на Него самого восстал бы!

Вдруг зеленые стены раздвинулись, и выплыла царская лодка. Царь стоял на корме с Маху и что-то говорил ему, указывая на островок.

— Смотрит, смотрит на нас, — прошептал Мерира в ужасе. — Спрячемся!

Оба зашли за чащу папирусов. Лодка проехала мимо.

— А ведь, кажется, твоя правда, Дио, я на него никогда не восстану, — молвил Мерира с тихой усмешкой и провел рукой по глазам, как бы просыпаясь от сна. — Может быть, на себя восстану, но не на него…

И, помолчав, спросил:

— Не скажешь ему, о чем мы с тобой говорили?

— Не скажу, — ответила она и, взглянув на него, поняла так ясно, как еще никогда: «Он враг».

IV

Заакера давал пир. Столпная палата дворца, где собрались гости, выходила на открытые сени, а сени — на реку. Пальмовидные столпы с чешуйчатым, по золотому полю, узором из разноцветных стекол искрились в огнях многолампадных свещников — пылающих кустов, точно изваянные из драгоценных камней, а между ними зияли черные провалы в ночь. Там ржавый серп ущербного месяца сеял на зубцы Ливийских гор свой темный свет и тускло-медным столбом отражался в черной зыби реки, так широко разлившейся, что трудно было поверить, что это река, а не море.

Ночь была тихая, но, как часто во время половодья, свежая. Тихое, с севера, веянье веяло так ровно, что огни лампад наклонялись, все в одну сторону.

Синий, с золотыми звездами, сквозил потолок сквозь белые дымы курильниц, как настоящее небо сквозь облака.

Гости сидели полукругом в свободном от столпов четырехугольнике: царь — посредине; справа от него — наследник Заакера с супругой, старшей царевной Меритатоной; потом — Рамоз, Тута, Айя; а слева — царица; рядом с нею было пустое место для Мериры, еще не пришедшего; далее — Маху, Дио и другие. Члены царского дома и старшие сановники сидели в креслах и на складных стульцах, а младшие — на полу, на коврах и циновках.

Внутри полукруга стоял большой, круглый, на одной ножке алебастровый стол; на нем — хлебы в виде пирамид, конусов, шаров и священных животных; блюда с яствами, закрытые свежими листьями от мух, и груды плодов; исполинские, в локоть длиною, гроздья ливийских лоз, редкие плоды шахарабы, пятнистые, как шкура леопарда, и червоно-золотые, яйцевидные, с четырехлепестковой чашечкой плоды персеи, такие душистые, что их нюхали вместо цветов. Вокруг стола возвышались четыре увитых цветами, деревянных, из перекрещенных планочек, поставца с пивами и винами.

Девочки-нубиянки в белых одеждах из прозрачного льна — «тканого воздуха» или совершенно голые, только с узким пояском немного повыше пупа, разносили в чашках яства и питья. Мясо, нарезанное мелкими кусками, ели пальцами, умывая руки в душистой воде после каждого блюда. Пиво и вино сосали через камышовые трубочки.

Непрерывно колыхались опахала из страусовых перьев и мухогонки из шакальих хвостов: если бы остановились, заела бы ночная мошкара.

На голове у каждого гостя была наполненная благовонною мастью чашечка с продетым под нею стеблем лотоса, так что цветок свешивался на лоб. Медленно, от жара огней и теплоты тела таявшая масть стекала на белую ткань одежд, оставляя на ней жирные, желтые полосы; чем больше их было, тем лучше: значит, гость употчеван. Когда же масть истощалась, девочки подавали новую чашечку, предлагая на выбор «царское помазанье», Кэми, или «росу богов», Анти, от которой кожа лица золотится и оно становится подобным утренней звезде.

— Где же Мерира? — спросил царь.

— Обещал быть, да вот что-то не идет. Все ему неможется, бессонница замучила, — ответил Заакера, наследник, молодой человек с прекрасным лицом, грустным и тонким, как лунный серп, бледнеющий в утреннем небе.

— Что же ты его не вылечишь, Пенту? — сказал царь.

— Верное лекарство от бессонницы одно, государь, — ответил Пенту, врач.

— Какое?

— Чистая совесть.

— А у него разве не чистая?

Пенту ничего не ответил, как будто не расслышал, и все замолчали.

— Что ты мало ешь, Тута? — обеспокоился любезный хозяин. — А ведь это твоя любимая антилопа солончаковая. Нехорошо приготовлена?

— Нет, царевич, чудесно. Я много съел.

— Лжет, — ни кусочка, я сам видел! — рассмеялся царь. — Все о бедной Руру тоскует. Кто ж ее убил, так и не нашли?

— Не нашли, — ответил Тута в смущеньи.

— Скоро найдут, я уже на след напал, — сказал Маху и взглянул на Туту пристально.

Тот сидел ни жив ни мертв; взял в рот кусочек мяса и не мог проглотить.

— Что у тебя, опять живот? — спросила его шепотом сидевшая рядом с ним супруга его, царевна Анкзембатона.

— Живот, — ответил он с тем томным видом, с каким всегда говорил о своем здоровьи.

Анки знала, что живот у него болит обыкновенно от страха.

— Чего же ты испугался?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: