— Бежать? — спросил царь так же спокойно, как давеча.
— Да, государь, — ответил Маху. — Тутина сволочь может быть здесь сейчас. Я за жизнь твою не отвечаю!
— Нет, мой друг, нельзя бежать. Убегу, а что будет здесь, в святой земле Атона? Из-за меня, из-за меня война бесконечная! Миром начал — кончу войной? Говорю одно, а делаю другое? Будет, будет с меня этого срама! И от кого бежать? От Туты? Что он мне сделает? Царство отнимет? Да ведь этого я и хочу. От бунтовщиков? А они что сделают? Убьют? Пусть, — лучше смерть, чем срам. Анк-эм-маат, В-правде-живущий, умрет во лжи? Нет, и умирая, скажу, как говорил всю жизнь: да будет мир!
Вдруг замолчал, прислушался: откуда-то издали донесся трубный зык, барабанный бой. В саду и в тереме сделалась тревога.
Сотница царских телохранительниц, хеттеянок, взбежала по лестнице с криком:
— Тутины воины! Тутины воины!
— Где? — спросил Маху.
— Там, у ворот. Бой уже начался!
Все побежали вниз, кроме царя и Дио.
Буйные шумы войны врывались в тихие сады Мару-Атону — трубный зык, барабанный бой, ржанье коней, скрип телег, гром колесниц, боевые клики начальников. В черной тени пальмовых кущ рдели факелы: в лунном небе полыхало зарево, и бледнело от него лицо луны, а золотое солнце Атона на крыше терема, над жертвенником, наливалось красным огнем, как кровью. Четырехугольник стен, высоких и толстых, как бы крепостных, с единственными воротами на реку, окружал сады; внутренняя стенка разделяла их надвое: в южной половине находились службы, погреба, житницы, казармы дворцовой стражи, а в северной — беседки, притворы, часовни бога Атона и, у большого искусственного пруда, царский терем.
Передовые части Тутиных войск, подойдя к Мару-Атону, остановились. Зная, сколько в нем сокровищ, захотели пограбить.
Начали ломиться в ворота. Воины Маху отражали все натиски. Но подходили всё новые части, и бунтовщики из города присоединялись к ним. Окружили сад, как осажденную крепость, и, наконец, ворвались.
Бой начался у внутренней стенки. Здесь полудикие наемники Севера, Ахайуши, и Таккара — ахейцы и тевкры, дрались, как львы. Голые, только в медных поножьях и медных, с пернатыми гребнями, шлемах, закинув маленькие круглые щиты за спину и держа в каждой руке по широкому, в виде треугольника, железному ножу-мечу, они резались ими неистово. Но, одолеваемые множеством, отступили к пруду. Пруд был мелкий, по пояс людям. Бой продолжался в воде так жестоко, что она помутнела и потеплела от крови.
Юный вождь ахейцев, Этеокл, умирал на берегу, под засохшей Макиной березкой, и, глядя на белый ствол ее, видел сквозь смертную тьму далекую родину.
Одни сражались, а другие грабили.
Нежные стебли цветов в цветниках ломались под грубыми подошвами воинов. Лужи крови стояли на полу в часовнях. Дерево священных столпов рубили на костры; пурпур священных завес рвали на онучи; соскабливали ногтями золото со стен. А одна старушка, иадиха из Селенья Пархатых, видя, что драгоценный ларец, ввинченный ножками в пол, нельзя унести, вгрызлась в него зубами так, что выкусила жемчужину.
Нааман, пророк, тоже из Селенья Пархатых, топтал ногами деревянное позолоченное солнце Атона — золотого бы не отдали даже пророку — и плясал, и кричал:
— Боже отмщений, Господи Боже отмщений, яви Себя! Восстань, Судия земли, воздай возмездие гордым!
Разбивали погреба. Вино заливало их так, что люди, стоя на четвереньках, лакали его прямо с пола. Напивались до смерти. Двое пьяных, подравшись, упали на дно погреба и утонули в вине.
Тут же насиловали женщин и резали детей, каждый во имя своего бога — Атона, Амона или Иагве.
Сад Солнца, рай Божий, превратили в ад.
Горсть ахейцев и тевкров, не перебитых в пруду, отступила к царскому терему, находившемуся в узком проходе между прудом и северной стеной сада. Терем охраняли боевые колесницы Маху, черные маттойские стрелки, ликийские пращники и хеттейские амазонки.
Тутины воины, узнав, что царь в тереме, пошли на него приступом: хотели захватить царя живым или мертвым, чтобы кончить войну.
В то же время с юга подходили главные силы Тутанкатона, а с севера — войска Рамоза. Великая битва, решавшая судьбы Египта, началась под самыми стенами Мару-Атону. Призрачной казалась она в темноте ночи, белом свете луны и красном свете зарева. Трубный зык, барабанный бой, ржанье коней, гром колесниц, звон мечей, свисты стрел, стоны убиваемых, крики убивающих — все слилось в один бушующий ад. А средоточием ада, недвижною осью в крутящемся смерче войны, была тихая башня царского терема.
С плоской крыши его царь и Дио смотрели вниз.
— Из-за меня! Из-за меня! — повторял он, ломая руки, или, протягивая их с безумной мольбой к сражавшимся, говорил:
— Мир! Мир! Мир!
Как будто все еще надеялся, что люди услышат его и кончат войну.
То затыкал уши, закрывал глаза руками, чтобы не слышать, не видеть; то, подбегая к перилам крыши, перегибался через них жадно, смотрел, как люди умирали, убивали с именем его на устах, и такая мука была в лице его, как будто все мечи, и стрелы, и копья вонзались в сердце его, как в цель; то кидался к запертой двери на лестницу, стучал в нее кулаками, бился головой и кричал:
— Отоприте!
А когда Дио старалась его удержать, вырывался из рук ее, плакал, молил:
— К ним! К ним!
Она понимала, чего он хочет: броситься между сражавшимися, чтобы убили его и перестали убивать друг друга.
То вдруг затихал, садился на пол и, уставившись глазами в одну точку, что-то бормотал себе под нос, быстро и невнятно, как в бреду. Вслушавшись однажды, Дио узнала заговор старой кормилицы Азы над умиравшею Маки:
«Так и умрет в безумьи», — думала Дио и, сидя рядом с ним на полу, гладила его тихонько по голове, шептала:
— Мальчик мой бедный! Мальчик мой бедный!
Слушая грохот — хохот войны, глядя, как солнце Атона густо краснеет, точно наливается кровью от хохота, думала: «Может быть, мы и ошиблись: Бог не любовь, а ненависть, и мир не мир, а война?»
Время останавливалось, наступала вечность: был, есть и будет всегда этот, от края до края земли, от начала до конца времен, бушующий ад войны.
Нет, никакие воды не угасят огня, и будут они гореть в нем вечно.
— Мальчик мой бедный! Мальчик мой бедный! — все шептала, гладила его по голове и вдруг с безумной лаской прибавила: — Девочка моя бедная!
«Ну вот, и я схожу с ума», — подумала.
Улыбнулись друг другу, поняли друг друга, — и в этом была сквозь муку радость бесконечная.
Увидела кровь на лице его: давеча, должно быть, когда перегибался через перила, глядя на сражавшихся, был ранен стрелою в голову и не почувствовал, и она не заметила. Краем одежда вытерла кровь, но след ее остался на лице.
Вглядывалась в него, вспоминала: «Сколь многие ужасались, смотря на Него: так обезображен был лик Его больше всякого человека, и вид Его — больше сынов человеческих».
— Он! Он! Ты — Он! — прошептала с радостным ужасом.
— Нет, Дио, я только тень Его, — ответил он спокойно, разумно. — Но если и тень Его мучается так, то как же будет мучиться Он!
Вдруг поднял глаза к небу, вскочил.
— Идет! — воскликнул таким изменившимся голосом, с таким искаженным лицом, что она подумала: «Сейчас упадет в припадке». Но тоже взглянула на небо и поняла.
В утренней серости, над потускневшим заревом, вспыхнул исполинский луч, пирамидоподобный, с основаньем на земле, с острием в зените, и затрепетали, заполыхали в нем опалово-белые трепеты-сполохи — Свет Зодиака.