Дио сначала радовалась этим проблескам, но потом уже боялась их: тьма безумья после них была еще страшнее; каждый раз мучился так, как будто снова сходил с ума.
— Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил! — воскликнул однажды, повторяя древний вавилонский псалом.
Вдруг Дио показалось так, как еще никогда, что это Он, Он Сам, Грядущий. Испугалась этой мысли, опомнилась; но след ее, как молнийный ожог, остался в душе.
В райских садах Мару-Атону, в том самом тереме, где четыре месяца назад скончалась царевна Макитатона, поселили больного царя.
Терем был высокий, как башня, в три яруса; низ — кирпичный, верх — кедровый и кипарисный, весь легкий, сквозной, резной, решетчатый, узорчатый; расписанный и раззолоченный, как драгоценный ковчег. В жаркие дни стекали по дощатым стенам капли смолы, и весь он благоухал, как фимиамная кадильница.
Плоскую крышу огибали точеные перила — ряд взвившихся солнечных Змей, с раздутыми от яда горлами и с золотыми солнечными дисками на головах. Тут же курился неугасимый жертвенник, и перед ним, на алебастровом столбике, солнечный диск бога Атона, с простертыми вниз лучами-руками, литой из бледного чама, сребро-золота, горел на небе, как второе солнце.
Только что царю становилось легче, он уходил сюда молиться.
На десятый день болезни наступило вдруг такое улучшение, что Дио начала снова надеяться.
Вечером он взошел на крышу, сам наколол щепок сандала и каннаката, положил их на жертвенник и, когда белый столб дыма поднялся в безветренном воздухе, стал на колени, протянул руки к рукам-лучам Атонова солнца и начал молиться. Дио, стоя рядом, слышала слова древнего псалма вавилонского:
— Из глубины вопию к Тебе, Господи! Услышь молитву мою, внемли моленью моему и не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобой ни один из живущих. Враг преследует душу мою, втоптал в землю жизнь мою и принудил меня жить во тьме, как давно умерших. И уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце мое. Простираю к Тебе руки мои, душа моя — к Тебе, как жаждущая земля. Скоро услышь меня, Господи, ибо я — Твой сын!
Солнце зашло за Ливийские горы. Тонкие мглы раскинулись по небу огненно-алыми перьями; зелень пальмовых кущ посинела, и в глади реки, почти невидимой, — опрокинутом небе — смешались цвета неизреченной нежности, как отливы опала, — белый, голубой, зеленый, желтый, розовый.
День еще не умер на западе, а уже на востоке рождалась ночь: там, в темно-пушистом, как фиалка, лиловеющем небе, жарко желтела, точно медом наливалась, полная луна.
Царь, окончив молитву, встал, посмотрел кругом и сказал:
— Как хорошо, Господи!
Голос его задрожал от слез. Дио знала, что это слезы радости, а все-таки взглянула на него с тревогой. Он улыбнулся ей, обнял ее, привлек тихонько к себе и приложил к ее щеке свою, с детскою ласкою, как это часто делывал.
— Ма, Ма, как хорошо! Не бойся, я не брежу, знаю, что ты не Ма…
Ма была Критская богиня, Великая Матерь богов и людей.
Помолчал и прибавил:
— И ты, и Нефертити, и Тэйя — все трое — Одна… Не бойся же, все хорошо будет — я буду здоров. А если и не буду — пусть, хорошо и так: прославлю и в безумьи разум, солнце солнц!
Сел в кресло. Дио опустилась у ног его. Он тихонько гладил рукою волосы ее и говорил:
— Да, может быть, и умру в безумьи; проклят буду, отвержен, осмеян людьми. «Ах, дурачок, дурачок, осрамил ты себя на весь мир!», как Шиха-скопец говорит. А все-таки я первый увидел Его, Грядущего! Первый луч солнца — уже на острие пирамиды, когда еще тьма по всей земле: так Он — на мне… Что ты плачешь, Дио? Страшно, что не придет?
— Нет, знаю, что придет. Если ты пришел, то и Он… Но когда же, когда? Сколько люди ждали Его, и сколько еще будут ждать! А когда и придет, то уже не для нас…
— Нет, и для нас. Помнишь, я тебе говорил: «Пойдем к Нему». А теперь говорю: не мы — к Нему, а Он к нам придет!
И вдруг опять затвердил, как в беспамятстве:
— Скоро! Скоро! Скоро!
VII
К Городу Солнца подступали мятежные войска Тутанкатона.
По всему Египту объявил он, что царь Ахенатон и наследник Заакера убиты изменником Рамозом и он, Тута, единственный отныне законный наследник престола, идет казнить цареубийц.
Верные царю войска Рамоза встретили бунтовщиков на южной границе Атонова удела. Исход битвы был сомнителен. Бунтовщики отступили, но отступил и Рамоз. Старый вождь понял, что дело его проиграно, дух войска пал; люди, смущенные слухами из вражьего стана, не знали, с кем и за кого сражаются, кто настоящий бунтовщик, Тута или Рамоз. Чтобы уничтожить эти слухи, надо было самому царю явиться войскам; но на это Рамоз уже почти не надеялся.
Все же отступил на Ахетатон, чтобы здесь, на глазах у царя, дать последний бой. «Может быть, он опомнится и не захочет предавать землю Туте, вору», — думал Рамоз.
Но не спокойно было и в городе. Из-за воровских Тутиных шаек подвоз хлеба прекратился. Начались голодные бунты, сначала среди военнопленных и наемных рабочих, согнанных во множестве на постройку новой столицы; потом в войсках, оставленных для защиты города; и, наконец, в Селеньи Пархатых.
В первый день бунта Рамоз подошел к городу, но войти в него не посмел со своими ненадежными войсками; а Тута, следуя за ним, переступил святую межу Атонова удела.
В первом часу пополуночи в царские сады Мару-Атону прискакал из города страженачальник Маху с девятью боевыми колесницами и велел расположить отборные части дворцовой стражи так, чтобы защитить Мару-Атону от нападений двойного врага — Тутиных войск и бунтовщиков из города.
— Где государь? — спросил Маху, вбегая в нижние сени царского терема.
— Почивать изволит, — ответил врач Пенту и, взглянув на Маху, испугался: лица на нем не было, голова перевязана; должно быть, ранен.
— Ступай, разбуди, — сказал Маху.
— Как можно, больного, среди ночи…
— Ступай, ступай!
— Да что такое?
— В городе бунт, царя надо спасать!
Оба взбежали по лестнице во второй ярус терема, где в тесной дощатой келийке, бывшей спальне царевниной няни Азы, на бедном ложе почивал царь.
Вызвали Дио и послали к нему. Заслоняя ладонью пламя лампады, она вошла в спальню на цыпочках, остановилась и поглядела на царя издали. Он так сладко спал, что жалко было будить. Но вспомнила слова Маху: «Жизнь дороже сна», подошла к спавшему, наклонилась и поцеловала его в голову.
Он открыл глаза и, жмурясь от света, улыбнулся.
— Что ты, Дио? Спи, мне хорошо.
— Нет, Энра, спать нельзя, вставай. Маху приехал, говорит, нужно видеть тебя.
— Маху? Зачем? — спросил он, вглядываясь в нее и приподнимаясь на ложе.
«Все равно сейчас узнает», — подумала она и сказала:
— В городе бунт.
— И Тута с войсками идет? — догадался он: должно быть, кое-что уже слышал. — Отчего же раньше не сказали? А впрочем, так лучше, — сразу.
Говорил спокойно, как будто задумчиво.
— Где же Маху?
— Хочешь, сюда позову?
— Нет, я выйду к нему.
Начал одеваться. Дио помогала ему: не стыдились друг друга. Одевался не спеша.
— Что это? — спросил, увидев свет в окнах.
— Где-то горит.
— Где?
— Не знаю. Маху скажет.
Вышли в сени. Отсюда видно было зарево над городом. Горели царские житницы, казармы, дворец и храм Атона.
Маху подошел к царю и поклонился ему в ноги.
— Жизнь, сила, здравье царю…
Не мог говорить, заплакал. Царь нагнулся и обнял его.
— Что ты, Маху? Не плачь, все хорошо будет… Ранен? — спросил, увидев на лбу его повязку.
— Ох, государь, не до меня сейчас, — тебя спасать надо!
— От чего спасать?
В двух словах Маху доложил обо всем и, опять припав к ногам царя, воскликнул:
— Пойдем же, пойдем скорей! Колесницы ждут у ворот сада. Как-нибудъ проберемся пустыней к реке, пониже, где нет застав, сядем в лодки и дней через пять будем в верных уделах Севера.