Он знал, когда такое явилось, пришло к нему, он точно и явственно ощутил это, вынес для себя как откровение именно в тот день, теперь уже давний, когда в Шантарск прилетели дочери с Ренатой Николаевной и он встречал их на аэродроме. Он встретил их, провел под навес, и они ждали минут десять машину: шофер, подвезя Фурашова на аэродром, уехал по его заданию разыскать тетю Клаву, уборщицу из гостиницы, чтоб та посмотрела, все ли в порядке в холостяцкой квартире Фурашова. Машина задерживалась, и Фурашов нервничал, занимал дочерей и Ренату Николаевну разговорами. Катя, в легком светлом платье, живая, возбужденная, уже не раз допытывалась: «Папочка, где же машина?» — выскакивала из тени на ослепительный солнцепек, озираясь нетерпеливо по сторонам, и, точно от кипятка, бросалась назад, в тень. Решив, что водитель, возможно, поехал на заправку, застрял, Фурашов не выдержал, пошел к приземистым складским беленым постройкам, видневшимся метрах в двухстах от диспетчерского пункта. Однако машины там не оказалось, и он возвращался, порядком изжарившись, в нервной взвинченности, думая, что сейчас с диспетчерского пункта начнет звонить, разыскивать машину. Ему показалось, что путь ближе, если он пойдет мимо связной будки, изукрашенной черно-белыми полосами, точно зебра. Он был уже в каких-то десяти шагах от нее, собирался повернуть к диспетчерскому пункту, видя там, под тентом, дочерей и Ренату Николаевну, и вдруг словно что-то изнутри толкнуло Фурашова, он повернул голову к будке и остолбенел: там стояла Милосердова. Он сначала не поверил глазам, даже встряхнулся невольно… Милосердова не видела его, вся в каком-то порыве подавшись вперед, застыв, смотрела туда, под навес, и странно — плакала: по живому, как будто бы даже радостно светившемуся лицу ее текли слезы… «Так она же… она… Пришла сюда, чтобы увидеть, встретить их!» — внезапным озарением явилось ему, и Фурашов, застигнутый этим выводом, тоже секунду-другую стоял, испытывая щемление под сердцем и какое-то недовольство собой. «Неужели тут судьба твоя и дочерей?»

Он повернул назад, чуть ли не дошел снова до складов и вернулся к навесу, обойдя далеко стороной полосатую будку радиостанции. Катя тотчас заметила его настроение:

— Ты из-за машины расстроился?

— Да, Катя…

— А вот она идет! — воскликнула Катя, хлопнув весело ладошками.

Потом, в последующие дни, он нет-нет да и видел перед глазами: Милосердова в белом платье, со счастливыми слезами, стекающими по мокрым щекам, фосфорически поблескивающими на солнце…

Приезд Ренаты Николаевны был для него не то чтобы неприятным, но он как-то равнодушно, обыденно воспринял сообщение дочерей, что с ними на студенческие каникулы вылетает и Рената Николаевна.

— Ничего, папа? Ладно? — допытывалась по телефону из Москвы Катя.

А Марина просто пояснила:

— Там, в Шантарске, у нас никого знакомых нет, а ты на службе.

Правда, в первый момент он с удивлением отметил, что Рената Николаевна согласилась и едет после того разговора с ним — выходит, забыла? Однако позднее размыслил: едет — ну и пусть едет, к тому же дочерям хочется, чтоб рядом был знакомый человек… Годы определенно и приметно сказались и на Ренате Николаевне: она хоть и оставалась по-прежнему хрупкой, словно бы не выросшей из девичьего, подросткового состояния, но и заметно налилась, не казалась уже такой тщедушной, худой. «Кожа и кости, в чем душа у бедной держится?» — вспомнил Фурашов давние сочувственные слова Вали. Лицо Ренаты Николаевны тоже теперь казалось не таким маленьким — пополнело, черты мягче, добрее; замедленными, пластичными, даже приятными стали и движения — в этом тоже проявлялась женщина, и она, казалось, это понимала и сознательно подчеркивала.

В тот печальный день, когда с Сергеевым случился сердечный приступ, Фурашов не поехал на аэродром встречать генерала. Как раз перед самым отъездом, около пятнадцати часов, позвонил телефон — и в трубке плаксивый голос Кати:

— Папочка, приезжай домой, у нас такое…

Он еще не успел понять, что к чему, как в трубке уже другой голос — Марины:

— Папа, пожалуйста, приезжай.

Фурашов спросил, что же случилось.

— Рената Николаевна… Ей плохо, понимаешь? — сказала негромко Марина, видно стараясь говорить в самую трубку.

Ренату Николаевну он нашел в истерике, в слезах, она лежала на диване высоко на подушках, с мокрым полотенцем, прикрывавшим бледный лоб, постанывала по-детски, вздергивалась. Фурашов накапал в ложечку валерьянки — она пила, и зубы ее постукивали дробно по металлу. Потом, когда он вернулся на кухню, чтобы отыскать нашатырный спирт, собираясь натереть виски Ренате Николаевне, Катя шепотом, в сбивчивой торопливости рассказала о том, что Рената Николаевна была в госпитале, говорила с Милосердовой, и о приходе на пляж Гладышева…

— Это плохо ведь? Да, папа? Рената Николаевна не так поступает, ведь да? — с озабоченностью заглядывая в глаза Фурашову, с пресекающимся дыханием подступала Катя. — Тебе неприятно? О тебе могут… ну, не так подумать? Но мы с Мариной знаем, ты не можешь, ты не такой…

Успокаивая дочь, говоря ей лишь: «Ничего, ничего, Катя», он глушил гнев, который клокотал в нем. Он все же сдержался, потер Ренате Николаевне виски тампоном, смоченным нашатырным спиртом; она вскоре заметно успокоилась, хотя глаза ее оставались закрытыми, и нервно, прерывисто стала говорить, что уедет, что у нее нет больше сил.

Фурашов подумал в ту минуту, что как раз, должно быть, приземлился самолет с генералом Сергеевым — он еще не знал, что там, на аэродроме, разыгралась истинная трагедия, — и, взглянув на часы, сказал, удивившись четкости и холодности, с какой все вышло:

— Через полтора часа, Рената Николаевна, в обратный рейс вылетает служебный самолет на Москву.

Поднявшись с дивана при общем гнетущем молчании, отложив полотенце, Рената Николаевна, пошатываясь, ушла во вторую комнату, а вскоре явилась с матерчатым, в темную клетку, чемоданом.

С аэродрома, проводив Ренату Николаевну, усадив ее в самолет, он возвращался, думая, что с девочками неизбежен разговор: он им должен будет сказать все, сказать о Милосердовой, о том, чего он не видел и не замечал, от чего годами прятался, убегал, надеясь, что можно все зажать в себе, задавить… Он приведет многие примеры благородства Маргариты Алексеевны, откроет и этот недавний случай, свидетелем которого оказался на аэродроме, когда встречал их. Полагал, разговор получится трудным, горьким: сможет ли доказать, донести то, что было у него на душе, и вместе не обидеть, не оттолкнуть от себя дочерей, которых любил, в которых видел свою совесть?

Открыв дверь в квартиру, остановился от неожиданности. Из передней увидел — в комнате накрыт стол: чистая скатерть, электрический блестящий самовар, чайные приборы, конфеты, печенье… Катя выскочила навстречу, оживленно-возбужденная, серые глаза сияли, будто она решилась на что-то особенное, отчаянное; вслед за ней в переднюю вышла степенная Марина, но и ее лицо, как показалось Фурашову, отражало решимость и готовность.

— Папочка! Ты извини… Мы с Мариной тут говорили… Без тебя! — с ходу выпалила Катя, останавливаясь перед ним. — И знаешь, поняли… Уже не маленькие. Ну вот… ты можешь поступать, как хочешь… И с Маргаритой Алексеевной…

— Мы решили пригласить ее, — сказала Марина.

— Да, папочка! — вновь оживилась Катя. — Стол накрыли! Скажи, тебе будет приятно? Будет?

Он тогда поехал и привез Маргариту Алексеевну…

Словно испытывая мгновенную, только сейчас явившуюся нерешительность, — так ли поступил, туда ли попал? — Гладышев, войдя в кабинет, остановился возле двери. Колебание его Фурашов уловил по тени, которая мелькнула на лице Гладышева: она ужесточила его, сделала пасмурным, что-то горькое и упрямое угадывалось в плотно сжатых губах. Должно быть, он пересиливал запоздалое колебание.

— Извините, товарищ генерал, — откозырнув, отчужденно сказал Гладышев. — Разрешите вручить рапорт?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: