В эти-то теплые дни в середине недели и возникла идея сделать в воскресенье семейную вылазку на Поть — речушка небольшая, но красивая, с заросшими берегами, с луговинами, речушка рыбная, — и Фурашов согласился: для офицеров будет хорошая разрядка, отдушина.
В субботу, проснувшись, по привычке, уже выработавшейся за годы, подошел к окну — окно было распахнуто и так оставлено на всю ночь, — свежая теплая волна обдала, обожгла еще разморенное сном тело, и Фурашов поежился. За окном было чисто, ясно, все предвещало хороший день, и Фурашов подумал, что и в воскресенье все будет способствовать их вылазке на Поть и правильно, что он приготовил удочки и спиннинг: хоть один денек побалуется, побудет на природе, раскованно, свободно.
Он задумался, стоя так у окна. Почему-то мысль о завтрашнем выезде к реке, о рыбалке вызвала внезапно другую. Давно ли еще только думал — пригласят, попросят, не дадут долго засидеться? А вот уже и «сватают», усиленно, чуть ли не каждый день, в штаб соединения. Заманчиво. И должность. И ближе к Москве.
Но он бы и сам не сказал, не ответил точно, почему не давал согласия, медлил, почему находил всякие увертки. Много отдано сил, энергии, времени этому полку, этому делу? Потому уходить, бросать — значит рвать живое? Возможно. Все здесь близкое, родное, свое, по душе? Вероятно. Прожиты немалые и нелегкие годы, ко всему привык? Пожалуй. На окраине Егоровска, в земле, навеки остается жена Валя? И это. В Егоровске выросли, теперь учатся в школе — девчонки — Марина и Катя, самое дорогое, что в жизни осталось? Немаловажный факт. А еще что? Что еще?
Эти внутренние вопросы в конце концов поставили его в тупик, точно он почувствовал подсознательно, что за ними кроется нечто такое, в чем он не мог, не должен был признаваться даже себе, и, оборвав те вопросы, он стал думать о дочерях. Да, выросли, выросли они: не девчонки — девушки. Конечно, он им уже плохой помощник и советчик, им нужна женщина, наставница… Да, женщина, наставница. Рената Николаевна? Учительница музыки. Они к ней привязаны много лет. Она часто с ними, часто в Егоровске. Будто подружки. Будто ровесницы… Впрочем, он не заметил, как за эти годы Рената. Николаевна превратилась в женщину. Да, она женщина, и в этом он убедился вчера. Лишь вчера… Внешне она такая же тоненькая, худенькая, но все уже другое. Нет той подростковой неуклюжести, застенчивости, ломкости — они исчезли. Неприметно, исподволь вдруг обнаружилось изящество молодой женщины; это он открыл для себя вчера вечером.
Он пришел из штаба поздно: было партийное собрание, обсуждали боевую подготовку, учебные задачи на второе полугодие. У девочек свет в окнах не горел — им утром вставать рано, успеть на автобус, чтоб ехать в Егоровск, в школу. Лишь, кажется, в большой комнате, в столовой, горел торшер, рассеянный, притемненный свет окрашивал окно. Сняв сапоги в передней, Фурашов надел тапочки, чтоб войти тихо, не потревожить дочерей. В комнате он увидел на столе приготовленный прибор — чистую тарелку, нож и вилку, а на подставке — закрытую крышкой сковороду, и улыбнулся: значит, ждали и не дождались…
Из боковушки, служившей кабинетом и «гостевой», как называли эту комнату дочери, проступала полоска слабого света, и Фурашов, в теплой размягченности подумав, что дочери просто забыли, оставили свет, не предполагая, что там в этот поздний час кто-то мог быть, открыл дверь и остолбенел, смешался: в «гостевой» переодевалась Рената Николаевна… Прежде чем сработала реакция — закрыть дверь, отступить, — он увидел округлые плечи и груди — невысокие, белые и чистые чашечки. Она ойкнула, запахивая байковый желтенький халат, и Фурашов, попятившись, закрывая дверь, успел отметить испуг в расширившихся глазах Ренаты Николаевны и какой-то вместе блеск, будто вызванный тайной радостью оттого, что так все получилось. Именно ощущение, что все произошло не случайно, что она, Рената Николаевна, не только испугалась, но и обрадовалась. Он тогда, кажется, буркнул какие-то слова извинения, а за столом неохотно ел, странно заведенно думая: женщина, женщина… Она явилась из «гостевой» переодетая, с забранными широкой лентой волосами, успокоенная, сказала:
— Извините, Алексей Васильевич, сама не знаю, как получилось… — И то, что волосы у нее были забраны сзади, свиты в широкую волну, — в этом тоже сказывалась женщина.
Он с трудом оторвал глаза от тарелки, взглянул на нее:
— И меня извините.
— Я вам поставлю чай. Все, наверное, уже остыло?
Она ушла на кухню, принесла чайник, стакан с подстаканником. Он видел ее проворные пальцы, привычные к клавишам; от нее исходил запах хвои, повеяло теплом, какими-то другими тонкими, беспокойными запахами.
Сейчас, в это субботнее утро, они все трое там, в столовой, споро и ловко, как подружки — Рената Николаевна с ними вместе, заодно, — готовят завтрак; он слышит их переговоры, веселые смешки.
В просветах меж деревьев — белесая кирпичная стена двухэтажного дома, и, глядя сейчас на нее, он почему-то подумал о Милосердовой; подумалось вскользь, но в памяти вдруг всплыл тот разговор, какой состоялся у него с девочками недели две назад. Они тогда вернулись из школы. Он был дома, обедал, вернее, он уже закончил обед и хотел уходить, когда они пришли. Катя принялась взахлеб, торопясь, рассказывать, что в автобусе они ехали вместе с Милосердовой.
— Маргарита Алексеевна села рядом, все расспрашивала, как живем, нет ли каких трудностей. Она может нам помочь, даже продукты из города привозить…
Марина, все такая же строгая, с возрастом все более степенная и рассудительная, сказала:
— Не понимаю, чего она хочет, уж очень ласковая да добрая.
— А что, хорошая! — парировала, сверкнув глазами, Катя и тряхнула по привычке волосами. — И красивая! Ведь правда, па?
Она чаще звала его этим сокращенным «па». Фурашов почувствовал внутреннее смущение: то ли от Катиной непосредственности, то ли под ее искристым, проникающим взглядом, который — Фурашову нередко приходило это на ум — не позволял сказать ей неправду, и он промолчал, сделав вид, что занят послеобеденными сборами, готовится уходить.
Катя подошла, потерлась о рукав кителя, заглядывая в глаза.
— Так что ж ты, па? Вот Марине она не нравится, а мне нравится. — Она помолчала и вдруг, выпрямившись, отступив от него, сказала: — А может, па, тебе жениться? Правда, а?
Опешив, не ожидая ничего подобного, повернувшись, он секунду смотрел на нее:
— Это на ком же?
— На ком? На Ренате Николаевне.
Вспыхнула, залилась краской Марина: от крутого, чуть утяжеленного подбородка краснота пошла по щекам вверх.
— Вот дурочка-то!
— А чего? Сама же говорила…
Фурашов усмехнулся, положил ладони им на головы:
— Что, и ей уже, что ли, сказали?
Катя дернулась к нему, вновь прижалась щекой к рукаву:
— Что ты, па! Это мы только с Мариной говорили.
— Давайте, дочки, считать: такого разговора у нас не было.
Что ж, считать можно. Это никому не возбраняется, но разговор-то состоялся, и Фурашов помнит его слово в слово и как ни старается заглушить его в себе, чтоб память не возвращалась к нему, но он приходит на ум, является в самые неожиданные моменты — как сейчас, например.
Он подумал, что долго уже стоит у окна, и, одевшись, вышел в столовую.
Катя бросилась к нему, Марина подошла степенно. С Ренатой Николаевной, причесанной, одетой в знакомый желтый халатик, Фурашов поздоровался, стараясь, чтобы в тоне была обыденность, простота, ничем не выдавая, что он помнит вчерашний казус, пусть она думает — он забыл о нем, не придал значения. Однако в ответе Ренаты Николаевны уловил смущение, показалось даже, что она лишь мельком взглянула, когда он вошел, быстро отвела взгляд. Но когда сели к столу, она оказалась рядом, взяла на себя роль хозяйки, споро раскладывала по тарелкам еду, и Фурашов поймал себя на мысли, что эта взятая ею самовольно роль покоробила его, хотя ничего особенного в том и не было — и до сих пор, приезжая к ним, она всякий раз делала так. Теперь же это показалось Фурашову почему-то бесцеремонным, он помрачнел и в таком настроении был до конца завтрака.