— Здравствуйте, Маргарита Алексеевна! Как ваши воспитанники? При такой воспитательнице они должны быть довольны своей судьбой.

В голосе — грудные, веселые нотки: тоже знак хорошего расположения.

— Здравствуйте, Алексей Васильевич… — сказала с протяжкой, чуть скосив глаза, поведя бровью, взглянула с озарившей лицо игривостью. — А что же? Довольны. Радость единственная — с утра до вечера с ними… Вы не заходите, товарищ командир, посмотреть, что делается. Некогда? Тревоги там у вас, учения…

Он смотрел на нее и странное испытывал чувство, будто она гипнотизировала его, он не мог отвести взгляда, не мог не глядеть на нее. Она была сейчас какой-то необычной — и грустной, и одухотворенной, и возбужденной, — и, видно, от этого красота ее была особенно вызывающей: под облегающим, без единой морщинки, бледно-голубым платьем вздымалась в такт дыханию полноватая грудь; узкая талия, округлые, с ровной покатостью, бедра, тронутые загаром оголенные икры; румянец возбуждения на щеках с приметным золотистым пушком; бронзовые, выбившиеся надо лбом, повязанные легкой косынкой, волосы, лучистый, с укором взгляд…

Улыбнувшись, Фурашов сказал:

— Да, есть, Маргарита Алексеевна, и тревоги, и учения. А критику принимаю: зайду, посмотрю.

— Буду ждать. — Она теперь в открытую насмешливо смотрела на него. — Но вам… опасно ходить. Молва пойдет. Да и дом… Куда же от этого деваться? Некуда.

Насмешливость ее была столь очевидной, что Фурашов, хотя и был действительно настроен добродушно, теперь внутренне построжел, и, видно, эта внутренняя строгость не могла не выразиться и внешне. Милосердова заметила: что-то дрогнуло в глубине его глаз. Оборвала себя: выходит, зашла далеко, доставила, сама того не ожидая, неприятность…

Фурашов справился со своей строгостью: все у нее, как он отчетливо видел, получилось не обидно, колкий ее настрой был скорее следствием обиды на него; так чего же, все надо обернуть в шутку, в простую игру. И он, снова улыбнувшись, шагнул с тропинки — теперь его и Милосердову разделял невысокий, до колен, штакетник, крашенный в зеленый цвет.

— Откуда все берут женщины? Даже такое, чего не было и нет. Откуда, Маргарита Алексеевна?

— Неправда. — Она настороженно взглянула на него, нотки в голосе теперь стали мягче, извинительнее. — Нам, женщинам, много не надо видеть, чтоб разобраться… Интуиция помогает. Мужчины глуше, им труднее понять и увидеть, что делается вокруг… — Голос ее понизился, и она, замолчав, потупилась.

Нагнувшись, сорвала у столбика штакетника сухую травинку, повертела ее в пальцах; в покато опущенных плечах — боль и горечь, и Фурашову внезапно показалось — он слышал отсечные, ритмичные удары ее сердца. «Постой, постой, Фурашов. Ты ведь в этом виноват! Ты же знаешь, до тебя доходили слухи… Но ведь и ты не равнодушен, ты только не определил, не решил, ты не можешь пойти на такое по своему убеждению — а по-человечески, по велению души?..»

Все в одно мгновение промелькнуло в его сознании, и он, подчиняясь движению души, глядя на Милосердову, стараясь вложить больше участия в слова, спросил:

— Как живете-то, Маргарита Алексеевна?

— Как живу? — автоматически переспросила она и словно очнулась от этого вопроса, резко распрямилась. Фурашов увидел: смятая травинка выпала из ее пальцев, она убрала руки, ироническая усмешка мелькнула в серых глазах, покривились губы. — Как живу… — холодно, врастяжку повторила она, вздернула плечами. В это время возле уголка животных затеялась возня, шум. Метнув туда взгляд, Маргарита сказала: — Извините… — И, уже заторопившись, на ходу обернулась: — А живу хорошо! Даже отлично! Заходите и на жизнь мою поглядеть — не съем, Алексей Васильевич!

Он стоял и смотрел ей вслед: она уходила быстро и легко, казалось, только чуть касаясь земли мягкими, замшевыми, на низком каблучке, туфлями. Все в ней сейчас было по-женски изящно, ладно: он невольно и неожиданно для себя сравнил Милосердову с Ренатой Николаевной, приехавшей вчера на выходной день из Москвы. Да, проигрывала наставница дочерей…

Милосердова уже там, возле ребят, нагнувшись, энергично улаживала конфликт, и Фурашов наконец понял, что стоит и смотрит на нее; и в самом деле получается неловко — не хватало, чтоб кто-нибудь из офицеров или женщин городка увидел его сейчас: он командир, пусть и далек от всяких пересудов. Повернувшись, зашагал по тропинке к дому.

Вытирая сапоги о половичок, постеленный на крыльце, он по тишине в доме понял, что девочки еще не вернулись из школы, мысленно посетовал, что рано явился на обед — теперь придется до прихода дочерей один на один быть с Ренатой Николаевной, — и, помрачнев, чувствуя притечный холодок, переступил порог.

На столе хлеб, приборы. С дивана оглянулась Рената Николаевна, и он отметил настороженный, испуганный взгляд темных больших глаз на узком бледном лице. Окна были полузашторены, и в сумраке, верно казавшемся густым после улицы, со света, так крупно выделялись глаза Ренаты Николаевны.

Снимая фуражку у вешалки, Фурашов чувствовал — она смотрела на него, и он медлил: почему-то не хотелось, обернувшись, встретиться с ней глазами, но упрекнул себя: «В конце концов, не мальчик! Какие еще игры в кошки-мышки?» Не оборачиваясь спросил:

— Девочки еще не приехали? Задерживаются?

— Да, не приехали.

В ее негромком голосе, кратком ответе прозвучала прохладность, точно она говорила нехотя, через силу. Фурашов обернулся. Рената Николаевна по-прежнему сидела на диване, но, против ожидания, теперь не смотрела в сторону Фурашова, а что-то укладывала в чемоданчик, небольшой, дорожный, — он стоял перед ней на диване. Смутная, неясная догадка подсказала Фурашову: сборы эти неспроста, невеселый, сумрачный вид Ренаты Николаевны говорил — что-то произошло.

— А что за сборы, Рената Николаевна?

— Я должна уехать. — Голос ее дрогнул, понизился до шепота. Ниже опустила голову, а руки продолжали что-то складывать.

— Девочки надеялись, поедем в воскресенье все вместе на речку, — сказал Фурашов.

Она вдруг ткнулась головой в диванную подушку, худенькая фигурка ее неудобно искривилась, плечи под платьем вздрагивали. Голос — с нотками отчаяния, торопливый:

— Не могу, не могу я так больше…

Фурашов шагнул было к дивану, но в мрачной растерянности остановился: «Черт, этого еще не хватало!»

— Что с вами?

Вопрос заставил ее на миг застыть в такой изогнутой позе, плечи перестали вздрагивать. Заговорила прерывисто, волнуясь, торопясь:

— Вы не понимаете, не видите… ничего… Ничего! Я думала: Валентина Ивановна… Память. Но прошло столько лет, не вернешь.. Годы! Давно бы ушла, но… девочки, как свои, родные…

Он, так и не дойдя до дивана, стоял вполоборота, сознавая, что вопрос «Что с вами?» прозвучал казенно, нелепо. Выходит, зашло далеко. Что же теперь-то делать? Сказать ей резкие, грубые, обидные слова? А чем она виновата? Чем их заслужила? Что сказала все, открылась? Что ты оказался слепым, вернее, прикидывался слепым? Наконец, разве виновата она перед тобой, что все эти годы, со смерти Вали, была подругой, помощницей твоим дочерям? Их наставницей?.. Что? Что скажешь теперь?..

— Видите ли, Рената Николаевна… — Фурашов медленно подбирал слова, испытывая неловкость, виноватость. — Очень сожалею, да, очень, что не видел, вернее, не мог предвидеть… За дочерей вам спасибо. Понимаю: слов тут недостаточно. Но, вы знаете, все годы и сейчас, поверьте, не думал и не думаю как-то… Ни о ком, ни об одной женщине… Извините уж за откровенность, за прямоту.

Она по-прежнему не отрывала лицо от диванной подушки, но после его слов дернулась, как от боли:

— Неправду, неправду говорите! Я знаю, знаю.. В городке говорят… Милосердова из-за вас и разошлась, и осталась, живет… И видела сама… пять минут назад… Вы, вы… с ней… Видела и ее и вас, только слепой…

Плечи ее опять задрожали, она умолкла, но плакала она или нет, Фурашов не мог понять: за дверью услышал топот, говор — пришли девочки. Они ворвались в комнату, широко распахнув дверь. Катя, вся сияя, в форме — в коричневом платье с белым передником, — ткнулась Фурашову лбом в грудь, хвостик волос трепыхнулся весело из стороны в сторону:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: