— Сергей Александрович, послушайте!
У него черный блестящий транзистор.
«…Продолжая форсированно развертывать полигон в малонаселенном районе страны, русские последовательно осуществляют жесткий курс наращивания военного потенциала в условиях послевоенной конфронтации двух сверхдержав мира.
Проект противоракетной системы «Меркурий» осуществляет доктор Умнов, лауреат Государственной премии, известный своим вкладом в ракетное вооружение Советов.
Ожидается, что организационное создание полигона произойдет в ближайшее время, а осуществление проекта «Меркурия» рассчитано на восемь — десять лет.
Сенатор-демократ в заявлении нашему корреспонденту предупредил об угрозе национальной безопасности Соединенных Штатов, о реальной возможности превращения США во второразрядную державу. Он сообщил, что выступит на очередном раунде в конгрессе и потребует дополнительных ассигнований в сумме двенадцати миллиардов долларов на разработку проектов противоракетной обороны.
Уже неделю продолжаются ежегодные традиционные маневры. По воздушному мосту с баз, расположенных в штатах Канзас, Техас и Джорджия, на аэродромы в Западную Германию перебрасываются крупные силы войск США. Маневры призваны продемонстрировать способность свободного мира быстро усиливать Североатлантический союз в случае возникновения чрезвычайных обстоятельств.
На этом мы заканчиваем передачу. Слушайте нас в два часа ночи на волне…»
Овсенцев выключил транзистор и в тишине настороженно уставился на меня: что скажу?
— По-моему, надо спать, Марат Вениаминович.
— Думаете?
Я рассмеялся. Овсенцев повернулся, медленно вышел.
Что ж, выходит, всё знают, в нетях тебе не быть…
Сколько раз он ездил вот этим знакомым маршрутом — по набережной Москвы-реки, под прокопченным от старости ребристым Каменным мостом, где всегда сыро и глухо, мимо боковой Кремлевской стены, через площадь — покойно улегшуюся котловину — и на взгорок, в строгую улицу, увешанную многочисленными запретными знаками для автоводителей. Сколько раз он был и в этом здании Министерства обороны, генерал Сергеев даже не задумывался, а вот теперь, в прохладном ЗИМе, на просторном заднем сиденье, где они устроились вместе с маршалом Яновым, неожиданно, вроде бы даже без видимой причины, без связи, пришло: «А сколько раз я ездил сюда?» Ненужность, нелепость вопроса сама по себе была уже очевидной, от вопроса можно было отмахнуться, но Сергеев почувствовал странную взволнованность, беспокойство, будто от того, ответит или не ответит он на него определенно и точно, что-то зависит, что-то как-то изменится. Он понял: ответить с ходу невозможно, невозможно подсчитать все эти поездки — явно ошибешься, — и он угрюмо, замкнуто молчал, глядя вперед мимо головы водителя, делая вид, что дорога, сменяющиеся привычные картины городского пейзажа усиленно занимают его, хотя, не видя маршала даже боковым зрением, чувствовал, что тот порывался прервать молчание, заговорить, но, верно, эта угрюмоватая сосредоточенность Сергеева удерживала его.
Машину мягко, валко покачивало при торможении и на поворотах, в просторном салоне прохладно, запястье, просунутое в мягкую ручку-петлю, обжигал холодок залоснившегося шелка; звуки уличной жизни — шум троллейбусов, гудки бесконечного потока машин, — несмотря на отвернутые боковые стекла-ветровики, приглушались, и в салоне, казалось, спрессовалась настороженная тишина. Сергеев с неудовольствием, раздраженно подумал о том, что вот сидит молчуном, молчанка затянулась, и теперь всякому ясно, что настроение его неспроста — чего доброго, у маршала сложится впечатление, что такое настроение у него из-за этого визита к министру обороны, из-за участи, какая-его ждет.
А то, что его участь, вероятно, решится сегодня, Сергеев уже знал за несколько дней, вернее, ему об этом стало известно позавчера из телефонного разговора с начальником управления кадров.
— Как жизнь-то? — глуховатой скороговоркой спросил генерал Панеев. — Не надоела ли она, спокойная? «Катунь», как говорится, на ногах, дело сделано, печать поставлена.
Догадка царапнула сердце. Сергеев перебил Панеева, стараясь, однако, не выдать своей почему-то неожиданно недоброй реакции — какой-то еле различимый комариный шумок вступил в голову:
— Так ведь что отвечать на вопрос о жизни, если о ней спрашивает «кадровый бог»? А тем более, если спрашивает: не надоела ли она, спокойная? Догадывайся: сюрприз готовит!
Сергеев тогда точно рассчитал. Если что-то есть, но Панеев намерен темнить, то эти слова — пробный камень: или замкнется, свернет разговор, или не удержится и выложит все. И не ошибся. Панеев коротко хохотнул. Сергеев мгновенно представил, как колыхнулась налитая жирком фигура «кадрового бога», как затверделым крепким студнем дрогнули тугие полные щеки и подбородок.
— Что есть, то есть! В прятки не играем. Звоню, чтоб предупредить. Чтоб не было как снег на голову. Запросил ГУК срочно — для министра — личное дело и характеристику. Ищут кандидатуру начальника полигона в Шантарск. Не пугайся. Не от нуля, не на голом месте начинать. Кое-что уже сделано. Построено.
Странно, но Сергееву сразу после этих слов расхотелось говорить с кадровиком: возможно, потому, что это было неожиданностью и он не знал, что говорить, о чем спрашивать, как отнестись к сообщению. Но скорее оттого, что испытал какую-то неловкость — в интонации голоса Панеева, в легкой ленивости уловил вроде бы нотки превосходства, желание показать — вот, мол, все знаем. Сказал сдержанно, даже суховато:
— Ну, спасибо за информацию.
— Не за что! Наше дело предупредить… Так что готовься — сам министр захочет видеть… Номенклатура!
Теперь, вспомнив этот короткий разговор, Сергеев подумал, что верно, Панеев оказался пророком: они ехали к министру, ехали туда, где решится его, Сергеева, судьба.
Весенней влажной свежестью забивало в машину, обжигало левую щеку, шею и руку в мягкой петле-ручке; сизоватый редкий туманец, должно быть поднимаясь от маслянисто-недвижной глади Москвы-реки, растекался в холодном воздухе невысоко, так что четко обозначилась верхняя граница, и дома на той стороне реки, казалось, были опущены до половины в жиденький молочный раствор. Весна в Москве затевалась запоздалая, все что-то хмарило, и в эти последние числа апреля не было еще тепла, не проглянуло ни разу яркое солнце; подслеповато, полусонно оно глядело сквозь бельмовую муть неба, и природа просыпалась лениво, нехотя, как бы ожидая какого-то подвоха. Сейчас у Кремлевской стены, когда машина повернула с набережной, Сергеев на взгорке увидел темнокорые голые кусты сирени — нераскрытые почки на тонких ветвях, как грубо навязанные узлы… И это тотчас, по странной ассоциации, вызвало перед глазами картину, увиденную в Кисловодске, когда был в октябре прошлого года в санатории. К вечеру окрестные высоты затянуло парным густым туманом, посыпал мокрый снег, к утру ударил морозец, и, проснувшись, Сергеев в беспокойстве взглянул в просторное окно: еще накануне вся пышная, липа осыпала листья, стояла темная и мокрая, облетели и огненные кисти мальв — земля на газоне была усеяна кровавыми пятнами смятых лепестков, похожих на раскрытые хищные пасти. Ему сделалось тоскливо, он даже не стал будить жену, Лидию Ксаверьевну. Такое же тоскливое чувство коснулось его и сейчас, при виде голых, темных, будто в саже, кустов сирени.
Два дня назад, после звонка Панеева, он, занятый обычными, каждодневными делами, не предполагал, что за словами Панеева — реальность, что она не за горами, он даже забыл о том разговоре, словно его не было, потому что тогда же, сразу после звонка, подумал об этом как о пустяке, как о явно сомнительных чьих-то там, в главных кадрах, прожектах. И сейчас, вспомнив уверенные нотки Панеева, отметив мелькнувшие за окном голые, темные кусты сирени на взгорке, он, сам того не ожидая, вздохнул. Показалось — громко, уж теперь маршал непременно прервет затянувшееся молчание, однако тот по-прежнему молчал, веки приспущены, будто и не слышал ничего.