Прочитал:

«Умнову Сергею Александровичу. Прошу прервать отпуск ввиду срочных обстоятельств. Аэропорту Батуми даны указания обеспечить беспрепятственный вылет. Звягинцев».

Сестра стояла, не уходила. Он сунул телеграмму в карман спортивных трикотажных брюк, поднял глаза:

— Ясно, Наточка: складывать чемодан…

— Ой, Сергей Александрович! — У нее это вырвалось искренне, с огорчением. — А я догадывалась… Вы, наверное, большой человек или… космонавт?

— Ни то и ни другое. Закрывайте, Наточка, мои дела!

Взяв ее мягкую, безвольную руку, встряхнул легонько, выражая и свою признательность и стремясь вывести ее из задумчивости.

Загадка разрешилась вечером, когда, явившись с аэродрома и расцеловав Лелю, удивленную его внезапным преждевременным появлением, потрепав Олю и Сашку, сказав: «Сейчас, сейчас», сел на полумягкий пуфик к телефону, позвонил Овсенцеву.

— С приездом, Сергей Александрович! Очень хорошо. Звягинцев порохом загорелся, когда позвонили ему, сказали о ваших идеях… С отпуском, сказал, подождет, на нас, говорит, «холодной войной» идут, а он жарится у теплого моря!

Мелькнула мысль ругнуть Овсенцева, — зачем раззвонил? — но тут же пришло: поздно, бесполезно ругать. Самого себя ругай — поторопился, брякнул!

— Сергей Александрович, завтра прямо к Звягинцеву. Уже звонили. К десяти часам.

…Звягинцев, встав из-за стола, пошел навстречу, радушный, светлый, еще издали чуть расставил руки, как бы собираясь обнять; волной донесся запах хорошего душистого табака.

— Извините, что прервали ваши морские ванны. Небось ругаете — знаю, знаю! — Словно протестуя, энергично вскинул руку: — Но в долгу не останемся, вернем все сполна. — Полуобняв Умнова за плечи, проводил к ближнему краю стола, усадил и, сев сам, продолжал, сияя улыбкой: — Нисколько не сомневался, Сергей Александрович, что вы, съездив на тот пуск, повернетесь лицом к проблеме… А окончательно понял там, на заседании в Совмине. — Он помолчал, посерьезнел. — Я поставил в известность военных о ваших предварительных замыслах — заинтересовались. Подготовьте записку — срок три дня. Хватит?

— Хватит.

— Ну и добре. И еще вот что. Есть мнение: выделить вас в специальное конструкторское бюро. Выведем из-под опеки Бориса Силыча.

В салоне внезапно потемнело, точно самолет окунулся в сумерки, его стало в каком-то упругом напряжении покидывать в разные стороны; казалось, фюзеляж старались там, снаружи, скрутить, искорежить, и весь самолет подрагивал, бился в малярийном ознобе. Умнов глянул в иллюминатор — темные клочковатые обрывки туч налетали на овальное ребро крыла, соскальзывали, клубясь и завихряясь. Вибрируя, крыло раскачивалось, ходило ходуном, закругленной консоли не было видно в плотной темной пелене. Отблески молний, будто отдаленные спичечные вспышки, слабо пробивались сквозь мрачную пелену за иллюминатором; по стеклу юлили тонкие дождевые дорожки, и сдавалось, что вовсе не дождевые дорожки, а приклеенные чуть приметные волосинки — поток воздуха их тревожил, шевелил…

Из пилотской, откинув плотную штору, появился борттехник в кожаной летной куртке, без шлема; держа рукой штору, как бы стараясь прикрыть за собой вход, объявил:

— Товарищи, пробиваем грозовой фронт. Просим обязательно застегнуть привязные ремни. — И скрылся, задернув за собой звякнувшую кольцами штору.

Оба военных напротив Умнова очнулись и недоуменно, после дремоты еще не осознав резкие, неприятные броски самолета и слова борттехника, оглядывались. Сонный майор, который держал путь на курорт, к морю, и еще минуту назад, прикрывшись газетой, дремал, первым улыбнулся:

— Говорят, приезд в дождь, в грозу — к удаче!

Но ему никто не ответил. Самолет круто бросило вниз, оттуда вновь, будто наткнувшись на какую-то преграду, он подкинулся вверх, соскальзывая на крыло: очевидно, летчики совершали маневр. В заполненном салоне именно не слова борттехника, а вот этот резкий бросок словно бы послужил сигналом: все задвигались в креслах, пристегиваясь толстыми брезентовыми ремнями. Пристегнулся и Умнов. Самолет явно разворачивался, теряя скорость, тряска усиливалась, словно теперь он бежал по ухабам и рытвинам, зеленоватые бледные отблески наполняли салон трепетно дрожащим светом — самолет, верно, снижался, по времени уже быть Москве, в салоне притихли. Военные, сидевшие напротив, тоже молчали. Проходили самый пик грозового фронта, и Умнов, подавляя усилием тошнотный приступ, подумал почему-то неприязненно: «Вот тебе и к удаче приезд! Хороша удача… В ящик можно сыграть! А главное, что ждет завтра? Завтра…»

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Гроза над Москвой разразилась внезапно, во второй половине дня. С утра парило, духота в обед уже была невыносимой; накалившиеся каменные громады домов, асфальт улиц, чугунные ограды бульваров, давно сниклые деревья с вялыми, как бы сварившимися, листьями — все источало влажно-горячую истому.

Выйдя из подъезда дома часов в одиннадцать, Янов хоть и ощутил парную духоту, отметил неприятную белесоватость неба с подтеками, однако все это не связалось в его сознании с возможной грозой. Лишь позднее, когда отчетливо и зримо сгустилась вся цветовая тревожная палитра, он запоздало заключил: быть грозе…

Одет был Янов в штатское: светло-серый костюм, белая рубашка без галстука, на голове нейлоновая легкая шляпа, в левой руке зажатый в пучок плащ-болонья. Чувствовал он себя в штатском одеянии непривычно и неловко и оделся так под давлением невестки: «Зачем вы, Дмитрий Николаевич, в воскресенье, в выходной, будете в форме? Не на службу, на кладбище хотите ехать». «Ладно, она права, — подумал он тогда. — В воскресенье народу на Новодевичьем много, в форме и верно будешь белой вороной».

ЗИМ ждал у обочины проезжей части. Шофер Игнатий Порфирьевич, или просто Порфирьич, обернувшись к задней дверце, через которую, пригибаясь, садился Янов, учтиво и с достоинством поздоровался. У обоих почти одинаковый возраст: Янов постарше шофера всего на несколько месяцев. За многие годы у них сложилось мудрое и немногословное взаимопонимание: оба не досаждали друг друга разговорами, досконально знали, что делалось у каждого в семье, обменивались новостями коротко, понимали все с полуслова. Вот и теперь Янов глухо бросил: «К Новодевичьему!» — и Порфирьичу не надо было объяснять, что настроение у того не ахти, видно, опять плохо спал ночь. Мельком взглянув, когда Янов садился в машину, он отметил и бледность, и подтечины под глазами, совсем вроде бы и неприметные для кого другого, но не для Порфирьича.

— Жарко! — негромко проронил Янов после долгого молчания.

— Да уж, пекло!

— Тяжело дышать…

— Високосный год…

— Уходят люди, товарищи, Порфирьич…

Шофер помолчал, будто осмысливая сказанное Яновым, мягко возразил:

— А живым о живом думать, Дмитрий Николаевич.

— Живое! Бомбы во Вьетнаме сыплются, напалмом все выжигают, за океаном водородные боеголовки на стратегические ракеты планируют ставить.

— А человек сильней, хоть не сразу одолеет зло.

— Да, сильней…

Янов замкнулся, замолчал, колюче-ершистое выражение легло на лицо: ощетинились брови, губы плотно сжались — ниткой пролегла между ними граница.

Замкнулся Янов не без причины. Поначалу после той фразы Порфирьича: «А человек сильней, хоть не сразу одолеет зло» — он, еще не воспринимая всей глубины этой фразы, просто автоматически отозвался: «Да, сильней…» — но уже в следующую секунду смысл и глубина, внезапно дошедшие до сознания, заставили вздрогнуть: «Ишь ты, хитер Порфирьич, со злом в точку попал! А вот одолеть его — шалишь…» Мрачно-злая волна подкатилась к сердцу, дышать стало тяжело, будто к грудной клетке привалили камень. И одновременно остро вместе с неприятным беспокойством вернулось то вчерашнее, что, казалось, приглушилось, стало забываться. Выходит, не забылось. Да и вряд ли такое может забыться…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: