— Ваш проект, — продолжал после небольшой паузы Бутаков, — грешит, как бы вам назвать точнее? Пожалуй, гигантоманией — удивительным небрежением к реальным техническим возможностям…

— Не понимаю… — протянул Горанин, вздернувшись, как от укола.

— Разумность, основанная на досконально-скрупулезном учете и взвешивании всех «за» и «против», учет перспективы — альфа и омега создания оружия, и вам не знать…

— Ну, это азы, Борис Силыч! Мы не в приготовительных классах.

В возбуждении, взвинченности Горанин сделал несколько шагов позади кресел.

— Возможно, и азы. Но истина от повторения не утрачивает своей ценности. Ваш проект — пример ретроградства. Понимаете? Кое-кого увлекла ваша идея использовать комплексы стратегических ракет, она заманчива, но вы зовете назад, а главное — техническая несостоятельность…

— Такое обвинение? — Тонкое лицо Горанина вдруг блекло осветилось в натянутой улыбке, дужки бровей передернулись. — Я понимаю… Значит, война?

Они теперь стояли друг против друга, разделенные лишь приземистым столиком, на котором стыл ужин в металлических, из нержавейки, кастрюльках, разложенные по тарелкам какие-то закуски; высокий элегантный Горанин не сбивал с лица натянутой, блеклой улыбки, весь вид его теперь как бы говорил: «Ну что ж! Ну что ж! Так, значит, так?» Бутаков, на полголовы ниже его, рыхловатый, раздавшийся за последние годы, с опущенными глазами, держал фетровую шляпу в руке; чуть длинноватый, не по моде, набрякший влагой макинтош свисал тяжеловато и строго. Наконец Бутаков поднял глаза — в них была холодная решимость.

— Собственно, я знал, Горанин, что вы так и расцените… Потому и пришел, чтоб поставить в известность, чтоб разуверить вас в том, будто, выступая против вашего проекта, руководствуюсь недоброжелательством или, того хуже, жаждой мести. Заявляю: прошлое ваше умерло для меня. Руководствуюсь лишь гражданской и партийной совестью.

Выходя из глубокого, затянувшегося шока, Горанин сдержанно сказал:

— Благодарю на том… Сожалею… На Старой площади обсуждался вопрос о Совете главных конструкторов — я просил включить и вас… Мне предложено стать председателем.

Горанин поднял глаза — в них были сухой блеск и боязнь: казалось, вот-вот в нем что-то лопнет, будто тонкое хрупкое стекло, и он весь сожмется, стянется, утратит разом всю респектабельность, представительность; у Бутакова шевельнулась в глубине непрошеная жалость, и он, сламывая, отсекая ее, холодно проронил:

— Считайте, вы не делали такого предложения…

Кивнув, не надев шляпы, Бутаков повернулся, пошел к двери; по тихому пустынному коридору гостиницы, все еще держа шляпу, шел с непокрытой головой, вдавливая тяжеловато каблуки в красную ворсистую пружинящую дорожку.

ГЛАВА ПЯТАЯ

3 декабря

Почти месяц «на курорте»: в больнице на улице Грановского. Палата на одного, в елочку линолеум, телевизор: живи — не хочу!

Нервный стресс. Раньше такое называли яснее: предынфарктное состояние. Привезли сюда прямо с обсуждения. Выходит, преподнес сюрприз, испортил обедню. Такого не было, верно, за всю историю. Здесь уже мне стало известно: зампредсовмина тогда свернул заседание, объявил, что обсуждение «Щита» переносится, о сроке будут все извещены.

Наведывался Овсенцев: обсуждение так и не состоялось, молчат и о сроке. Он же и принес слух, будто Горанин попросил «тайм-аут», на доработку. Годом времени пахнет! Уже отдушина…

Борис Силыч Бутаков удивил! Дошли слухи: в правительство написал докладную записку по «Щиту» — его протест как бомба. Звонил по телефону, интересовался состоянием, но о протесте ни звука. Бутаков есть Бутаков, не опустится до похвальбы.

С кровати вставать нельзя: чуть ли не каждый день выслушивают, проверяют, обследуют.

Отдушина, отдушина… Но как воспользоваться?!

5 декабря

Позвонил Янов, извинился, что не может пока навестить, но, оказывается, его постоянно информируют обо мне.

— Хожу! — хвастливо вырвалось у меня, когда он спросил о самочувствии.

— Хо́дите! — повторил он осуждающе. — Чего уж тут, коль дошло до стрессов…

Помолчал, потом заговорил о протесте Бутакова — ему, Янову, звонили, спрашивали: знают ли о протесте военные? Каково отношение? Сказал, что Бутаков — сам с усам, один из столпов военной техники, может иметь и свое, «несогласованное» мнение.

— Но и у нас, — Янов заговорил глухо, верно, ему было неприятно то, что собирался сказать, — единства нет. А есть и конъюнктурный подход, и угоднический. Симпатии и антипатии… Все есть. Не удивляйтесь — стоим-то на нелегком пути! Вот и ваш покорный слуга написал особое мнение. Кстати, управлению генерала Бондарина дано задание все теоретически просчитать по «Щиту». Но время, знаете ли, месяцы пройдут!

10 декабря

Неотступно думаю, анализирую факты — все, что накопилось, плюсы и минусы «Меркурия». Ночами сплю плохо: расчеты, выкладки, заметки… Усыпляю бдительность сестер угодливостью, елеем и ловкостью рук — насобачился, будто факир: записи моментально прячу.

Нет, все больше убеждаюсь: «Меркурий» жизнеспособен! Значит, бороться за него надо до конца. Но поднять надежность всех его систем, улучшить характеристики, быстрее доводить новую аппаратуру. Быстрее, быстрее, быстрее! И в первую очередь улучшить счетно-решающую машину, поставить новые требования разработчикам. Ведь тот сбой, какой был за две минуты до пуска, может и впредь возникнуть. Может повторяться. Это своего рода обморок. Значит, поставить задачу самоконтроля и самонастроя машины. Тогда ведь пришлось вновь ее запускать! Хорошо, что оказался рядом Эдуард Иванович, быстро среагировал, запустил программу…

Да, машина должна контролировать себя и в случае «обморока» запоминать все, что до этого делала, вновь самонастраиваться, вновь самозапускать программу.

Что ж, пожалуй, в этом первое ключевое положение.

Второе — с аппаратурой «фазированной решетки». Дополнительно исследовать, набрать статистику, оперативно вмешиваться в дела «малого полигона».

Нужны и другие ключевые моменты. Нужны!

Представить подробную записку о доработках. Определить срок — год — и «Меркурий» предъявить на заводские испытания, а там — и государственные…

11 декабря

Год — срок! Бог не выдаст, свинья не съест…

Завтра выписывают, но скрепя сердцем: врачам надоело мое «мытье да катанье». Позвонил в «контору», Антонине Николаевне, — на пятнадцать часов назначил в ОКБ большой сбор, поименно назвал, кому быть.

В безветренном морозном воздухе сверкали льдистые снежинки, гасли, падая на тротуар, на голые ветки лип в скверике; белесый сухой порох потрескивал под теплыми ботинками Умнова, от свежего каленого воздуха чуть покруживало голову. Одетая по-зимнему, в шубу, меховую шапку, Леля заботливо поддерживала его под руку, переводя через дорогу к машине. «Ну вот, дожил, будто малого ребенка ведут!» Эта мысль вызвала у него другую, уже веселую: «Леля, верно, думает — привезет домой, отдышусь денек-другой под ее крылышком!» Но тотчас загасил внутреннюю веселость, подумав, что у нее, Лели, судьба не самая ласковая, не самая щедрая и он не только не знает, чем компенсировать, скрасить ее долю в будущем, не может не только побыть эти день-два дома, в семье, — не может просто выделить час-другой, чтоб заехать сейчас домой, на Кутузовский проспект. В прихлынувшем чувстве жалости Умнов накрыл ладонью ее руку, которой она поддерживала его. Она в недоумении взглянула сначала на руку, потом вскинула вопросительный взгляд, глаза сузились.

— Что-то новое, Сергей!

— Новое? — Он усмехнулся под очками, но почувствовал — усмешка вышла горькой. — В «контору» к себе должен, Леля… В пятнадцать часов собираю всех.

Она отшатнулась, задержала шаг, с болью всплеснула руками:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: