Вместе с тем он думал и о другом. Он не мог покривить перед самим собой: эти мысли являлись ему не впервые. За годы долгой службы на его глазах преображалась армия, и он, все эти годы находясь не на задворках происходившего, а в гуще, в самом водовороте событий, не только разумом и сердцем принимал взрывчато-бурное перевооружение армии, ставшее определяющим явлением в послевоенные годы, но и сам способствовал ему, направлял в меру своих сил этот процесс; и, размышляя об этом, он приходил к выводу: совесть его чиста, он поступал по логике разума, по глубокому убеждению, что так надо, так должно быть. Такое диктовалось складывавшейся в мире обстановкой, и в этой жестокой обстановке, которая теперь обрела и свое особое определение — «конфронтация», он, Сергеев, не видел иного выхода, иной определяющей формулы, кроме: все для укрепления обороны, для возвышения крепости и мощи армии. Да, как заклинание, как самую изначальную истину, повторял эту формулу маршал Янов, и она стала неотделимой и от судьбы Сергеева: всем нутром принимал он ее, во всех каждодневных делах, больших и малых, следовал ей неукоснительно. И «Меркурий» в череде тех дел и забот представлялся ему самым важным, определяющим звеном. Однако по закону цепной реакции развивающееся в эти годы оружие — что он видел, к чему был причастен каждую минуту, — это оружие, взращенное на самых передовых, но по злому року направленных именно на создание разрушающей силы достижениях науки, требовало все больших и больших жертв, неисчислимых затрат и усилий народа, — требовало не в простой арифметической, а во все убыстряющейся геометрической прогрессии. Голодное, прожорливое чудовище… И Сергеев, когда мысль его касалась этого, вдруг испытывал игольчато-острую боль, будто внезапно дотрагивался до воспаленного места, которое до времени не давало о себе знать.

«Если бы все средства, все усилия, — думал Сергеев, — направить на достижение лишь той большой цели, к которой стремится народ?! Если бы…»

Сергеев обрывал, одергивал себя — пустые мечтания! Да, жестокая обстановка, порожденная империализмом, диктовала политику «конфронтации», противостояние сил и оружия. Сознавал, что в нем, как и в тысячах, миллионах людей — он в это верил, — жило противоречие между желаемым и реальной обстановкой. Но не было, однако, противоречия в научном утверждении: все в этом неспокойном, клокочущем человеческом мире определялось противоборством двух социальных начал — капитализма и социализма. Отдавая себе в этом отчет, Сергеев с искренней страстью, с беззаветностью служил в этом противоборстве правому делу. Тут все было расставлено по своим полочкам, разложено по своим сусекам…

Теперь же прежний и столь привычный строй нарушался, и Сергеев, не найдя в своих долгих под ровный бег машины размышлениях ни выхода, ни успокоения, наконец оборвал их, мрачно сидел в той же позе — с полузакрытыми глазами, — испытывая гнетущую подавленность.

Свет от фар золотым бегучим туманом протекал под веками, то возгораясь, когда встречные машины оказывались близко, то затухая, и в этом пульсировании, в беспокойной переливчатости было что-то неприятное, будто вокруг растекся липкий, клейкий желток, и Сергеев от этого внезапно пришедшего сравнения передернулся, разлепил веки, выпрямляясь на сиденье, спросил водителя:

— Далеко аэродром? Еще долго ехать?

Шофер чуть покосился, и в темени зеркальца глаза под козырьком серой лохматой кепки отразили удивление.

— Нет, километров десять, после — поворот направо, а там еще шесть километров. — Помедлил, спросил участливо: — Задремали? Денек выдался?

«Да уж верно — денек!» — подумал Сергеев, но промолчал; и настроение было не то, и разубеждать водителя, что не дремал, смысла не видел: если не дремал, объясняй, почему всю дорогу сидел молча, а не объяснять, — значит, хорош же, выходит, ты, Сергеев, бука!

Заняв прежнее, строго прямое положение за рулем и точно не обратив внимания на то, что Сергеев промолчал, тот неторопливо, врастяжку сказал:

— Вот иногда подвожу маршала Янова, подменяю его водителя. Так задремывает Дмитрий Николаевич враз. А раньше не было — умаялся, знать.

«Янов… Как же не пришло сразу?! К нему позвоню, явлюсь, старик мудр, внесет ясность…» И, разом испытав облегчение, Сергеев сказал с внезапным подъемом:

— Что ж, хорошо, коль аэродром близко!

Отметил: водитель опять покосился и в его глазах, которые увидел Сергеев в темном зеркальце, вновь промелькнуло доброе удивление.

2

Медвежьи Горы… Сергеев теперь, с утра, вместе с Тарасенко объезжая «хозяйство», вспомнил слова Бондарина: «Э, отстали! Такой разворот!» — и не только вспомнил, нет-нет да и приходило ему в радости и недоумении: «Да когда же это все? Когда успели? Ведь Север, край земли!» Чувствовал: показывая подразделения и службы полигона, Тарасенко, хотя и сдержанно, даже скупо, пояснял, не желая, верно, переступить грань, допустить и в малости хвастовство, однако горделивость все равно проскальзывала в словах, интонации. И, улавливая ее сам, Тарасенко вдруг с весело-ироничным смешком вставлял привычную присказку: «Нет, слышь, Георгий Владимирович, понес я, да?» И добродушно, искренне всхохатывал.

В тундровой желтоватой равнине лежали островки грязноватого талого снега, озера, еще не вскрывшиеся, тревожно синели «сухим» льдом, кое-где на ровном и, казалось, бесконечном и единообразном просторе открывались оазисы леса, тоже неожиданные тут и оттого трогательные, и Тарасенко, издали отметив такой «островок», пояснял: «Ишкурья точка», «Хинта», «Полярная»… Никакой, конечно, горы Сергеев и близко не видел, и, словно бы угадав этот возникавший у Сергеева вопрос, Тарасенко с улыбкой сказал:

— А Медвежья Гора все же есть, слышь, Георгий Владимирович, но далековато! Швейцария местная — отроги северных гор. Может, завтра увидим, есть тут у нас задумка…

Только к обеду, как и намечено было, они вернулись в центральный городок. Издали, на горизонте, он возник, будто мираж, будто нереальное нагромождение из разноцветных кубиков или торосов, а когда подъехали ближе, когда асфальтовая лента, миновав кирпичную с широкими стеклами будку контрольного поста, вонзилась в прямую улицу городка, Сергеев, выезжавший с Тарасенко утром, в темноте, теперь при свете, увидел: торцовые стены четырехэтажных домов были выкрашены в яркие цвета: красный, оранжевый, синий, зеленый… Потому издали город показался как бы нагромождением разноцветных торосов.

— Интересно! — не удержался от удивления Сергеев.

— Северное градостроительство, — ответил Тарасенко. — Мало естественных красок, и человек разумно компенсирует этот недостаток.

После обеда предстоял, как напомнил Тарасенко, «ответственный эксперимент», поэтому Умнов ночью не встречал Сергеева, он не приехал с точки в центральный городок: всю ночь шла подготовка к эксперименту.

— Пока еще сделано в рамках лишь нашего полигона, но это серьезный шаг вперед, — сказал Тарасенко. — Нет худа без добра: обстоятельства, знаете, подстегнули. Вскоре, думаю, придется напрямую с вами работать, с Шантарском.

«Чего это они — и он и Бондарин — об одном и том же?» — как-то лениво всплеснулось у Сергеева.

…Умнов встретил у входа в бункер, в вязаной теплой шапочке, напоминавшей спортивную, в меховой куртке; должно быть, сказалось долгое и бессонное сидение в подземелье: главный конструктор выглядел бледным, усталым, напряженно смотрели глаза из-под очков. Однако шагнул навстречу решительно, стиснул руку резко, будто тисками.

— Здравствуйте, Георгий Владимирович! С приездом в Медвежьи Горы. А что там, на шантарской земле? Что-нибудь стряслось? Начальник полигона попусту с насиженного места не срывается, так?

Взволнованность, нетерпение пульсировали в голосе Умнова. Сергеев знал из многолетней практики, что тот не мог скрывать своего состояния: оно у него прорывалось наружу. Сейчас происходило именно такое, и Сергеев, стараясь казаться как можно спокойнее, даже равнодушнее, сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: