Бывают такие простые истины о всеобщем благе, постижение которых происходит не умом, а озарением сердца. Так было и со мной, когда я нутром прочувствовал, что только сознательное, а значит, добровольное исполнение своих обязанностей каждым из нас поможет легко и без издержек решить главную задачу, которая стоит в мирное время перед любым кораблем, - высокую боевую готовность.
Чтобы внушить эту важнейшую истину хотя бы малому кругу лиц - членам своего экипажа, у замполита есть немало возможностей и целый набор «инструментов», отточить которые он обязан сам: партийное бюро корабля, комитет комсомола, советы, посты, группы, кружки… «Схема расстановки коммунистов в отсеках и по боевым сменам» так и останется схемой, если ты сам не подберешь людей, не объяснишь им новыми, незатертыми словами, как важно то, что они делают; если их не зажжешь. И здесь мало гореть самому, тут надо быть и психологом, и командиром, дипломатом и воином, прокурором и исповедником. И Человеком. На должности замполитов нужно подбирать людей по самому строгому конкурсу, как на замещёние профессорских вакансий. Тем более что профессор лишь учит, в лучшем случае ещё и воспитывает, тогда как комиссар учит, судит, ведет за собой на самые тяжкие испытания, на смерть.
Глава шестая
1.
Там, в Москве, я и представить себе не мог, что когда-нибудь буду жить такой странной жизнью: без выходных, без личного времени, в судорожной спешке - успеть, успеть, все успеть до выхода в большие моря… Время мое принадлежало кораблю и экипажу безраздельно. И только тогда, когда в казарме зажигались синие плафоны-ночники, и в спину мне козырял дежурный по команде, я сбегал по бетонным ступенькам, чувствуя, как с каждым шагом в сторону города слабеет силовое поле подплава, отпуская нервы и сердце.
Ночь и снег. Снег и ночь. Белизна и темень. Чистота и тайна. Я иду к ней… Наш нечаянный роман обречен. Она собирается уезжать из Северодара. Навсегда. На другой край земли - домой, на Камчатку, к маме. А я ухожу в море. Надолго. На ощутимую часть жизни. Когда вернусь, подрастут деревья и дети, построят новые дома, изменится мода, отпечатают новые календари… Нас разносит в разные полушария земли - её в восточное, меня - в западное. Мы невольно будем антиподами. Даже наши письма не смогут найти нас. И почтальоны, это уж точно, «сойдут с ума, разыскивая нас».
Будь нам по семнадцать лет, мы бы отдались прекрасной игре в разлуку и верность. Но нам не семнадцать. И мы дожигаем наши железнодорожные свечи - сколько ещё их осталось там в пачке? - с мудрым спокойствием.
Ее комната не уютнее гостиничного номера. Временное пристанище: криво висящая книжная полка, протоптанная до древесины дорожка на грубо крашенном полу, случайная казенная мебель. И только ровные ряды красных кухонных жестянок с эстонскими надписями да керамический сервиз, который она расставляла на столе завораживающе красиво, говорили о том, что Королева Северодара знавала иную жизнь. И ещё свеча - квадратная, фиолетовая, полуоплывшая от былых возжиганий - Немо свидетельствовала о более счастливых временах.
Из окна её, обклеенного по щелям полосками, старых метеокарт, сразу и далеко открывается горная тундра, такая же дикая, первозданная, как и миллионы лет назад. Один каменный холм, гладкобокий, кругловерхий, вползал, натекал или стекал с точно такого же другого лысого холма, облепленного осенью лишайниками, зимой снежными застругами, весной перьями линяющих чаек.
Другое её окно выходило на гавань. Пейзаж здесь прост: корабельная сталь на фоне гранита. Оскалы носовых излучателей отливают хищным блеском лезвий и взрывателей. Смотря в это окно, я всегда ловил «взгляд» нашей подлодки - пристальный, немигающий взор анаконды: «Возвращайся скорее! Твое место - в моем чреве».
Лю не спрашивала, когда я приду в следующий раз. Знала, что мне это неизвестно так же, как и ей. Кто бы мог сказать, куда и насколько, мы уйдем в ближайшие два часа? И когда вернемся в гавань? И когда отпустят дела - в полночь или под утро?
Ей ничего не надо было объяснять. Она знала, какой жизнью живет подплав. Хотя порой и она не догадывалась, чего мне стоило переступить её порог, какой шлейф невероятных случайностей - серьезных и курьезных, роковых и нелепых - тянулся за моей спиной от ворот подплава.
И всякий раз это было вожделенным чудом, когда посреди погоняющих друг друга. служебных дел, сцепленных без разрывов, как звенья якорь-цепи, - из построений, проворачиваний механизмов, погрузок, перешвартовок, совещаний, дифферентовок, политинформаций, тренировок, - вдруг возникали её стены, её лицо, её глаза… Оно не долго длилось, это призрачное счастье, - считанные часы, а то и минуты - до стука посыльного в дверь, до тревожного воя сирены, до отрезвляющего пения «Повестки»… И снова грохотала нескончаемая якорь-цепь: ремонты, зачеты, собрания, медосмотры, учения, дежурства, наряды, караулы, выходы в полигоны… Мы сверяли свое время по разным стрелкам: она - по часам, я - по секундомеру.
Мы могли видеться только по ночам, и потому встречи наши, украденные у сна, казались потом снами… Днем же спать хотелось, как зелёному первогодку. Сон подкарауливал меня в любом тёплом и покойном месте, чаще всего на общих подплавовских собраниях и совещаниях…
Получалось так, что мы вообще не имели права встречаться, ибо любой мой час принадлежал службе, кораблю, экипажу. Даже будь я существом абсолютно бессонным, и то бы не успевал делать того, что требовали от меня директивные письма, приказы, наставления, уставы, инструкции… В те считанные часы, которые мы проводили вместе, я бы - суди меня суровое начальство - мог сделать как раз то, что должен был исполнить месяц назад, - составить «план реализации замечаний» или заполнить «журнал учета чрезвычайных происшествий»… Разумеется, никто не заставлял меня корпеть по ночам над карточками учета взысканий и поощрений или сводками о наличии… Но в подсознании все же тлела вина перед кораблем, перед службой, она тайно жгла, и оттого наши встречи были ещё желанней.
2.
К весне Екатерининской гавани становится тесно.
Из дальних морей и из ближних фиордов сползаются к родным причалам подводные лодки, сбиваются в стаю, словно утки, готовясь к долгому переходу в теплые моря. Вопли чаек. Взвизги сирен. Мерный дробот матросских сапог. Строй в бушлатах, в шинелях, в замызганных пилотках марширует по доскам причала. Лейтенант-строеводец налегке, в темно-синем кительке и в обмятой, грибом, беловерхой фуражке шагает сбоку, ежась на свежем морском ветру. На чумазых скулах матросов, на мальчишеском лице офицера ярые блики марта. Непривычное солнце - ох и долга ты, полярная ночь! - пляшет на горных снегах Екатерининского острова, на красных глыбах гранита, пересверкивает на зеленой ряби воды, греет чёрные лбы рубок и слепяще вспыхивает на блескучем титане округлых носов. Лодки, черно-красные, как паровозы, сипят и попыхивают зимогрейным паром.
У! - У!! - У-У-У!!! - басит чей-то тифон. И что-то перронное, щемяще дорожное закрадывается в душу: в путь, в путь, в путь… Туда, за синий поворот залива, за боновые ворота, за крутой бок острова, - откуда приносят норд-весты бодрящий холодок ледяных полей студеного океана и где под закатной багровой дугой тяжело перекатывается мертвая зыбь туманной Атлантики.
Ночь…
На причале - клубок моторных ревов. Наша лодка заряжает аккумуляторные батареи. Выхлопы дизелей туги и гулки, как быстрые удары в турецкие барабаны. Рядом ревет КРАЗ-автокран. Сверху - с неба, из-под граненых полярных звёзд, - истошный вой ночного ракетоносца. Торопливые сполохи сварки. Синие молнии, словно театральные мигалки, выхватывают из темноты разрозненные фазы движений; и оттого все вокруг лихорадочно скачет, пляшет, дергается: матросы, бегущие по причалу, торпеда, скользящая по лотку, огни, летящие над морем.