Не изменив позы, так, с угнутой головой, — почудилось, он как бы чуть сжался после слов директора завода, — Федор Пантелеевич поднял спокойный, немигающий взгляд глубоко оселых в орбиты глаз, остановил на Ненашеве, казалось, секунду-другую проверял, не ослышался ли, и негромко сказал:
— Не зайду, Митрий Николаич, уж извиняй…
— То есть… почему? — напорно отозвался Ненашев, и рубленое лицо его набрякло в неудовольствии.
Федор Пантелеевич свободной рукой, с которой была снята брезентовая голица, шаркнул по глазам, словно стирая что-то, мешавшее ему разглядеть и людей, и директора в сизой непросвети.
— Почему? Механика ить проста. Ну, явлюсь в кладовку — и накладная, и подписи чин чином, беру энту мучицу, масло… Благодать, конешно! А у других глаза не повязаны — смотрят такое. Смотрят да думают. Вот и возьми в толк, товарищ директор, поперек горла из той мучицы встанут шаньги! Масло да повидло шуровкой, гляди, не пропихнешь…
Он кивнул и, верно, хотел уйти, считая, что этим все исчерпано, но в это самое время в проем полураспахнутых ворот влетела женщина, в телогрейке, простоволосая, со сбившейся с головы шалью, — Глафира Машкова. Глаза ее, округлившиеся и застывшие, наткнулись на людей, и она всполошно захлопала руками-крыльями о промороженную телогрейку, запричитала, морща бурачно вскрасневшийся нос:
— Ой, ой! Плоха она, моя соколица! Умирает как есть ягодка моя! Где, где он, Анфис? Где? — И внезапно взвыв на тоскливой, жуткой ноте, не дав ей оборваться, обвисла на угол вагонетки, забитой неостывшим горячим шлаком. Рванулся через рельсы Федор Пантелеевич, следом бросился и директор Ненашев — только они двое в точности знали, что могло произойти, какое приключиться несчастье: Машкова телогрейкой зацепилась за рычаг, возможно, телом уже огрузила его, и вагонетка с горячим шлаком могла опрокинуться. Оттащив Машкову, вряд ли сознававшую происходящее, усадили на ящик с песком, и Ненашев, наклонившись над нею, хрипло спросил:
— Объясните толком, пожалуйста!
Она же, поводя заплаканным лицом, заведенно канючила:
— Люди добрые, помогите, не дайте ей помереть-от! Не дайте!
Никто не заметил, как Гошка метнулся к железной винтовой лестнице на загрузочную площадку, где руководил «бабьей командой» Машков, — черноликий от шихтовой пыли, он скатился, будто шар, в просторной робе, засуетился беспомощно перед женой:
— Чё, чё ты, мать? Ну, Глаша, очнись ты, очнись, говорю!
Распрямился Ненашев, морщась, испытывая внутреннюю заторможенность, пояснил:
— Дочь у них… Туберкулез, Кумаш Ахметович.
Кивнув на Машкову, Кунанбаев распорядился:
— В машину, пожалуйста! И в больницу, за врачом… А я позвоню туда и в госпиталь Зародову, пусть тоже посмотрят. А вы, товарищ Машков, тоже поезжайте домой. Давайте, товарищи!
Машкову увели за железные ворота. Ушли туда и Макарычевы — Федор Пантелеевич с Гошкой, и уже из-за ворот донеслось приглушенно:
— Чё уж, Митрий Николаич, Машкову-от боле те продукты бы пришлись… А уж мы обойдемся, сдюжим, гли, ружьишком чё сгоношим.
— А отец прав, — раздумчиво произнес Андрей Макарычев, стоявший сбоку от Кунанбаева.
Не ответив, сейчас отчетливо обнаружив, почему явилась ему пять минут назад неловкость: с предложением о продуктах вышло мелко, дешево, — Кунанбаев повернулся, направился к застекленной конторке цеха, откуда они вышли недавно и где стоял телефон, — позвонить в больницу и госпиталь.
Не ведал он, Кунанбаев, что в этот день, столкнувший его перед обедом со вторым секретарем обкома Мулдагаленовым, навязавшим резкий и категоричный разговор, — Кунанбаев не смог разжать рта в ответ, — после открывшееся несчастье с дочерью Машкова, обратившее его в окончательную мрачность, что в этот день ждет его еще одно испытание.
Машина вернулась на завод не скоро — искали врача, отвезли всех к Машковым, — и Кунанбаев с Андреем Макарычевым вернулись в управление комбината уже к вечеру, по сумеркам. Только вошли в кабинет Кунанбаева, не успели раздеться, — секретарь встала в дверях, сказала, что ждет их срочная телефонограмма.
— Еще что? — недоверчиво отозвался Кунанбаев и взял тетрадку телефонограмм.
«Срочно направьте обком партии товарища Макарычева А. Ф. Произведите полный расчет, снимите с партийного учета. Тов. Макарычеву иметь при себе документы, необходимые носильные вещи. Прибытие в обком обеспечьте…» —
значился завтрашний день. И подпись — Мулдагаленов.
Передав молча тетрадь Макарычеву, Кунанбаев шагнул к столу, снял телефонную трубку.
— Усть-Меднокаменск, обком, Терехова. — И, подождав, заговорил: — Здравствуйте, Кунанбаев беспокоит. Что произошло? Неясно в телефонограмме о Макарычеве.
— Неясно? Все ясно! — И голос Терехова рокотнул коротким, довольным смешком. — К чему стремились, за что боролись!.. Комиссаром полка определен товарищ Макарычев.
Кунанбаев со звоном, вымещая вихрево всклубившуюся в душе бурю, вдавил трубку в рычаг, не отнимая руки, сказал мимо Макарычева, все еще приклеившегося взглядом к телефонограмме:
— Ну вот, ошибся: одному, выходит, придется шишки принимать!
Андрей Макарычев ехал домой в сумбурно-веселом, хмельном настроении. Портнов, будто нюхом учуяв, что в кабинете Кунанбаева впервые сложилась «грозовая» обстановка, ввалился, весь по-военному собранный, подтвердил решение обкома — призвать Андрея во вновь формируемую дивизию. Еще сейчас звучали мрачные слова бывшего танкиста: «А жаль, нет первого, нет Михаил Васильевича! Достанется на орехи за то, что не отстояли тебя». — «Значит, мне на руку! Не было бы счастья, да несчастье помогло, Алексей Тимофеевич». — «Счастье — несчастье, — недовольно проронил Портнов. — Ладно, война идет, и тут все как в фокусе… Желаю!»
Проезжая теперь мимо «аэроплана», дома Косачевых, Андрей, движимый мгновенным подсознательным чувством — авось Катя дома, скажет ей, что наконец решилось, уезжает на фронт, — остановил Мухортку, выскочил легко из кошевы. Ступив за порог, со света, в сумерках комнаты поначалу не различил ее, и даже мелькнула мысль: нет Кати и, выходит, все, что ни делается, к лучшему.
— Ты, Андрей? Зачем пришел? — Озабоченность прозвучала в ее тоне.
И он увидел ее в переднем, затененном углу. Бесшабашность еще не умерилась, не улеглась в нем, и он сказал:
— Но я же родственник как-никак! — В голосе его боролись шутливые, раскованные нотки, однако хрипота, выдававшая волнение, все же прорывалась, подавляла их. — Могу зайти? Ну… по делу?
— К отцу? Он на руднике, в смене.
— Нет, не к отцу, Катя, — к тебе.
— Ко мне?.. — врастяжку, опало протянула она и, возможно, в крайней степени встревоженности, открывшейся ей, опустилась на лавку, будто затравленно, не зная, что делать, оглядывалась, перебирала пальцами по скатерке на столе, повторяла заведенно, отчего Андрей, простоволосый, держа шапку в руке, чувствовал, будто его скребли под полушубком теркой. — Зачем?.. Зачем это?.. Андрюша, миленький, родненький! Не надо, ни к чему все, ни к чему! Срамота и стыдоба одна, — люди, Костя… И так уж молва всю перепачкала, вон Верка Денщикова как-то встрела…
Андрей чувствовал: слова ее не жесткие, не категоричные, скорее даже обращенные к себе — будто уговаривала, убеждала она себя, — в то же время студили все внутри, замораживали его решимость, и он передернулся, разрывая цепенившую вязкость, шагнул к столу.
— Катя! Но ты пойми, — от себя не уйдешь! Я старался. Я годы старался! И ты знаешь. И это выше моих сил, выше меня, Катя! Надеялся — смирюсь, время остудит, если хочешь, вытравит! Всяко надеялся, но…
Чуть приметно она усмехнулась, но с болью, вызванной ее встревоженностью, однако в глазах промелькнуло что-то жесткое, неприятное.
— Не надо, Андрей Федорович… Есть другие женщины, вон, к примеру, Идея Тимофеевна, учительница… Правда, тоже соломенная вдова, как и я. Да чё — холостых скоко, — только пожелай!