— Ну, не удержался, спросил, мол, а как ваши москвичи? Наши, говорят, еще не приезжали… Значит, Белогостев остался в Москве, так понимаю?
— Верно понимаешь, Алексей Тимофеевич, — уже на ходу ответил Куропавин без особой охоты: еще не осознанная, смутная подавленность коснулась его, как только он вступил на перрон, — в голове зароились, смешавшись, мысли о делах, о Галине Сергеевне, и с благодарностью подумал о Портнове: уловив нежелание Куропавина отвечать, тот больше не касался разговора о Белогостеве.
Впрочем, Куропавин и не смог бы, задай ему Портнов такой вопрос, объяснить — зачем и почему Белогостев остался в Москве, не вернулся вместе с ними? О причинах тот не стал распространяться, когда к вечеру накануне отъезда они столкнулись в коридоре гостиницы; Куропавин с Кунанбаевым направлялись в буфет — там не только был чай, но и перепадали бутерброды с сыром, колбасой. По коридору Белогостев шел торопливо и, даже почудилось — бодро, будто там, на Старой площади, ничего не произошло, нимало не смутило его, даже, напротив, казалось, решалось все в его пользу: прежняя знакомая уверенность и прочность как бы пульсировали в его полной, упругой фигуре. Лишь придержав шаг, не остановившись до конца и глядя мимо них, сказал: «Вы поезжайте домой, я еще остаюсь». И пошел дальше, отмахивая чуть вывернутой правой рукой.
Не было Куропавину известно, что Белогостев только что звонил ответственному работнику аппарата, с кем давно поддерживал добрые отношения, напросился на прием, мол, совет хотел бы услышать, — и ответработник, сказав многозначительно и утяжеленно, что все знает, радушно дал согласие принять его. В том, что товарищ и сейчас оставался в силе, был по-прежнему влиятельным, убедило Белогостева вскользь вставленное упоминание, что «все знает», а давние приятельские связи давали надежду, что можно рассчитывать на откровение и благожелательность. «Великие личности падали, — в заключение пошутил приятель, — здесь же, дорогой Александр Ионович, считай, пустячным испугом отделался. Пожурили. Вот так!»
Должно быть, именно это заключение прозвучало особо оптимистично для Белогостева, а после и удержало от острого желания спросить при встрече в коридоре у Куропавина: зачем члены Политбюро оставляли его одного, о чем шел разговор; и, не спросив, не поддавшись искушению, похвалил потом себя: пусть знает — выше стою, не охоч до всяких там деликатностей, секретов. А вслед же с шевельнувшимся холодком подумал: «Ничего! При нужде — все откроется, авось подберутся и к этому ключи. Не за семью печатями тайна!»
На другой день товарищ принимал Белогостева и впрямь открыто, душевно, с чаем и московскими сушками, — должно быть, хозяин попросил не беспокоить его, и они сидели вдвоем неторопливо, без суеты, хотя было известно — приятель решал беспокойные организационные и кадровые дела и кабинет его в обычное время не слыл тихим, безнервным пристанищем; от сознания этого Белогостев вовсе успокоился, размягчился, отступили, будто тени перед лучами света, остатки напряжения.
— Говорил тебе, — спокойно, даже с ленцой журчал густой голос хозяина, и лицо его, утяжеленное нижней, выдававшейся вперед челюстью, широковатым, угластым по бокам, невысоким лбом, над которым — короткий, без седины, простой набок зачес, было даже просветленным и тоже спокойным, — пожурили, конечно, но уж принимай и как звонок! — Черные глаза из-под надбровий сверкнули открытой хитринкой, которая, пожалуй, понуждала на более глубокое, не поверхностное восприятие всего, что говорилось. — Но ведь подставился! Даже удивил, Александр… Старый бобер — и на тебе! Время, понимаешь… Все через силу, через «не могу»! Другого не дано. И кадры ищем, и подбираем по такому принципу, кто через «не могу» может. Особенно, в тылу, на оборонных решающих направлениях. — Примолк, хрустнул в пальцах сушкой, положив в рот кусочек, не спеша жевал, дробя крепкими зубами, отхлебнул из стакана чай — со вкусом, с сочным звуком, шевельнул рукой, приглашая Белогостева последовать примеру. — Да ты пей! Без чая не выдержать бы, — знаешь же, ночью главная теперь работа! — Опять отпил, отставил стакан на блюдце. — А с советом… Как дважды два ясно! Ну, сплошал малость, не сориентировался, — так будем считать! И на старуху случается проруха, а подправили — понял. А ты, будто ничего не было, засучив рукава, — здоровье-то, вижу, есть, не заплошал, — за дело! Да еще и жару прибавь, голичком-веничком, где надо. Но… не учить тебя, старого воробья, отличать мякину от зерна!
Черт-те что происходило с Белогостевым: будь высокие, «гвоздевые» слова, он бы скорее реагировал на них плохо, в лучшем случае равнодушно, а тут слышал упрощенно-бытовые, простецкие слова, разве только окрашенные доверительностью; дружеской тональностью, — действовали неотразимо, убеждали, хотя оставалось еще сомнение, душевное брожение, перебивавшее очевидную логику.
— А я, признаться, думал, — все. Место уж какое сыщется… Скажу прямо, Георгий Александрович, знаешь — не робкого десятка, а шею сломать ни за понюх табаку…
— Ну уж, волков бояться — в лес не ходить. Считай, договорились!
Пили чай, и в смутности еще Белогостева скребнуло внезапной ревнивостью — припомнилось, как сказали ему, секретарю обкома, что он свободен и как тогда тягостно он выходил вместе с Кунанбаевым из кабинета Сталина, а Куропавин неизвестно почему оставался, задерживался.
— А чего Куропавина вчера на Политбюро оставляли? Показалось, под меня, как говорится, клин?
— Э, Александр, у него своя беда! Похлеще твоей: знаешь, с сыном.
— Знаю! Тогда добрячком оказался, отпустил в Москву, мол, разведай о сыне, а он мне в столице свинью подложил.
— Не упрощай, Александр Ионович! Давай находи с ним контакты, да больше требуй, да сам активничай! — И шевельнулся, выпрямляясь в кресле. — От двух до четырех обедаю дома, — приезжай. Кира Гавриловна будет рада увидеть. Будешь?
— Пожалуй, загляну.
Сели в поджидавшую на привокзальном пустыре машину. Портнов бросил шоферу: «Ну, тезка, давай!» — и машина, скрипя на морозе, покатила по мало наезженной, притрушенной свежим снегом улице. Куропавин не обратил внимания на интонацию, с какой Портнов дал знать водителю — ехать; будь он повнимательней, возможно, уловил бы какую-то договоренность, существовавшую между ними. Заполненный нахлынувшими сразу там, на перроне, мыслями, Куропавин даже не подумал, куда они едут — в горком, домой? «Какой сейчас дом? Что там в нем, — пустой, где Галина Сергеевна?» — шевельнулось, будто сквозь какую-то пленку, стягивавшую сознание, и он уже хотел спросить Портнова о жене, однако машина вдруг свернула, — явно ехали не к дому Куропавина, и пока он пытался сориентироваться, разглядывая проулок сквозь примороженное, в инеистых разводьях стекло, машина остановилась. Распахивая заднюю дверцу, Портнов сказал:
— Ну, вот, приехали. Сначала к Галине Сергеевне… — И водителю: — Отвезешь Кумаша Ахметовича, после сюда.
И вылез уверенно, деловито, точно все заранее взвесил и не сомневался, что именно так единственно и следовало поступить, и Куропавин вновь, как тогда, на перроне, в доброй и приливной волне мысленно поблагодарил товарища: все правильно, хотя сам он, Куропавин, скорее поступил бы иначе — первым делом отправился бы в горком. Что ж, урок достойный! И другое тоже пойми: коль с этого начал Портнов, значит, без тебя дела тоже вершатся, правятся, авось не один, не семи пядей во лбу!
— Дела у Галины Сергеевны получше, — говорил Портнов, пока входили в здание. — Моя Надежда подключилась, взяла шефство. Но вот с Павлом у нее загвоздка! Как говорят танкисты, заело, думает о нем постоянно… — И, задержав шаг, с опаской спросил: — Ничего нового?
— Нет, Алексей Тимофеевич.
На лестнице их встретил Зародин, в неизменном пенсне, в белой шапочке, похожей на высокий кулич, из-под которой высмоктнулись завитки седых волос; в халате, отутюженном и чистом, он выглядел особенно худым и высоким.
— С приездом, Михаил Васильевич. Как белокаменная? Как столица, в который раз за долгую историю отстоявшая себя перед врагами?