Справа в снегу что-то шевельнулось, и, напрягши взгляд, Костя чуть приметил соседа. Тот отмахнул ему — сигнал к движенью — и, в облегчении подвигав затекшим, прихолоделым телом, Костя тоже отмахнул рукой — передал дальше сигнал, разминая усиленно мышцы, пополз, взвихривая перед собой рыхлый снег. Пока предстояло ползти — им объяснил это раньше Шиварев; немцы в начале поймы могли выставить охранения или секреты, а дальше в пойму — гиблое место — не сунутся, тут беспрепятственно ходила наша разведка.
Костя полз даже с какой-то легкостью, хотя взмучиваемый свежий снег то и дело осыпал лицо, забивал рот, глаза, затруднял дыханье, и он успел подумать, что больно уж у них просто выходило, без сучка-задоринки; и в этот момент, будто случай только и ждал, чтоб о нем вспомнили, впереди ахнул взрыв, кровенистый отблеск полоснул по глазам, и Костя невольно вдавился в снег. Гахнул следом и второй — негромко, со знакомой протяжкой, и Костя догадался: они нарвались на минное поле, взрывались немецкие противопехотки — «консервные банки» с усиками, подпрыгивали, лопались в воздухе. И в оглушенности, еще не рассеявшейся в ушах, он разобрал приказ, переданный, верно, от майора Шиварева: всем передвигаться строго влево, выходить из поймы. Должно, группа и повернула, опять ползла, и Костя подумал, уже утрачивая прежнее спокойствие: «Значит, Шиварев удумал прорываться вдоль поймы…» И вновь, будто в ответ на этот беспокойный его вывод, в неутихшей пулеметной и ружейной канонаде, возгоревшейся жарче, донеслись внахлестку хлопки выстрелов, прозудели снаряды, и там, позади, где только что лопались мины, загахали взрывы снарядов, и, взлетая, прорвавшись, голос Шиварева подстегнул: «Вста-ать! Всем броском из зоны обстрела — вперед!»
Костя рвался вперед, задыхаясь, увязая в рыхлом снегу, и беглые разрывы сзади, частые и беспрерывные, казалось, неотвратимо настигали, еще секунда — накроют, и — все, конец… Сквозь разрывы слух улавливал и канонаду боя уже совсем близко, и отрывочные команды Шиварева. Скорее не разбирая их, лишь догадываясь, что тот объяснял, требовал — пробиваться вдоль кромки поймы, перевозбужденным и распаленным сознанием Костя наконец понял: немцы заминировали пойму, должно, сразу после прорыва их группы в тыл, подтянули артиллерию, пристреляли минное поле, и, выходит, точно рассчитали — группа и нарвалась на «сюрприз». «Вот те и делай бенефис!.. — ядовито отозвалось в затылке у Кости шиваревское словечко. — И теперь еще бабка надвое сказала, что выйдет из этого решения Шиварева — прорываться по кромке. Пушки где-то совсем рядом, гляди, по всей глубине поймы пристрелялись, да и кромку ту, поди, тоже без внимания не оставили, а дале — ума много не надо — и заслон выставили! Славный, чё уж, мешок получается, — вяжи токо потуже…»
Он еще не представлял, сколько их вырвалось из болотного капкана, скрытого под снегом, сколько осталось там, на минном поле, — знал, что раненых бойцов-товарищей обязательно должны выносить, четко определена для этих целей группа; чувствуя, что все же, подхлестнутый разрывами, кажется, выскочил, пойма осталась позади — под ногами, в рыхлом снегу, ощущалась твердь, а не прежняя зыбистость, — продолжал рваться вперед. Должно быть, преодолел невысокий взгорок, хотя и не понял этого, и совсем рядом огненный шар выстрела ослепил его, оглушил звенящий орудийный хлопок, и Костя бросился ничком в снег, дышал запально, рывками. Не слышал, но чутьем угадал: кто-то рядом еще упал, замер. Стреляло орудие раз за разом, и теперь, чуть охолонув, умерив распаленность, Костя понял: орудие было совсем близко, возможно, до него не было и ста метров, — долетали приглушенные вязким холодным воздухом гортанные переговоры, команды. Стреляли и в других местах, и выходило, как мерекалось Косте, что немцы рассредоточили пушки вдоль всей поймы, по кромке, и теперь, полагая, что это отряд попал на минное поле, а может, напоролась русская разведка, били по пойме. Сам Костя не представлял, вырвалась ли вся их группа, или, накрыв, немцы многих побили, проредили…
Стискивая губы, стараясь осилить, выдавить из глаз темень, поворочав головой над снегом, он различил маскхалат и бледное, размытое снежным отсветом лицо, очерченное стянутым капюшоном, и в очередном отблеске от выстрела не узнал, кто был рядом с ним. Пошевелил распухшим языком:
— Слышь, кто ты? Живой, чё ли?
— Улога я, Улога! — свистяще, с украинским акцентом донеслось до Кости с приметной ленцой. И Костя даже обрадовался этому голосу, не обратив внимания, что в ленце бойца прозвучало и неудовольствие. Возможно, восприятие Кости перебила та промелькнувшая в памяти картинка: Улога в заснеженном овраге, разглядывающий свой изуродованный мизинец, и не боль, не сожаление, а детское недоумение и разочарование на простоватом, точно бы поддутом лице: «От таке, самый наименьший, так ще треба було укоротить!»
И неожиданное недовольство шевельнулось у Кости, будто только сейчас ему открылось неправдивое, нарочитое в поведении Улоги, и вместе с тем что-то уже знакомое, известное было в таком поведении, и оттого, чувствуя какую-то близкую, но не выявляющуюся связь, Костя в раздражении, ослепленный очередным выстрелом орудия, поворочавшись в снегу, в неожиданном приказном тоне сказал:
— Слышь-ка, кореш, гранаты-то близко у тебя? Вот, значица, и покажем гадам!
И пополз вперед. Чувствовал с холодком, заполнявшим грудь, — Улога в синеватой разжиженной темноте не отставал. Иногда прорывалось его сипловатое задержанное дыхание. Подползали они сбоку, и, когда в просини отчетливей открылась в ровике пушка, суетившийся возле нее расчет, близко — ломкая, чужая речь, Костя подождал Улогу, зашептал, прижимаясь к его уху, замурованному ушанкой и капюшоном маскхалата:
— Готовь гранаты… Вскакиваем — и гранатами. А после — чё уж, врывайся, разберемся!..
Ударил выстрел пушки, и вслед за огненным озарением, всклубившимся и угасшим, вязкая просинь ночи разом стиснулась, спрессовалась до чернильности, и Костя тотчас, силясь прожечь взглядом темноту, увидеть, что там делалось в орудийном ровике, рывком выдернул кольцо гранаты, жарко, почудилось, оглушительно кинул Улоге: «Давай!» — и выметнул на ноги из снега как бы вмиг полегчавшее тело…
Взрывы гранат слились там, в ровике, и он увидел, как чуть различимо вихлясто бросилась одинокая фигура от орудия, справа от Кости треснул коротко автомат, и черным пятном, нелепо осела фигура в белый снег.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Совещание по «новым делам», как их Куропавин про себя называл, теперь, после возвращения из Москвы, проходило не в горкоме, а в кабинете директора комбината — именно он и предложил собраться тут во второй половине дня, — и вел его Кунанбаев, сидевший на обычном своем месте за столом. Куропавин перед началом совещания наотрез отказался сесть к столу рядом. На уговоры Кунанбаева ответил со смешком, но твердо:
— Ну, если нужна партийная поддержка, то вон парторг ЦК товарищ Макарычев — пусть садится! И по праву, он — первый партийный глаз на комбинате и первый же ответчик. — Взяв за локоть Макарычева, выводя его из толпившихся в кабинете людей, подтолкнул вперед: — Давай, Андрей Федорович!
Сам Куропавин сел в начале приставного стола, рассудив: совещание в комбинате — им, двум руководителям, и карты в руки. Покашивая глазами влево, на Кунанбаева и Макарычева, сидевших теперь рядом, невольно в какой-то момент подумал: «И время, и военная обстановка их тоже изменили — не только внешне… мудрости, цепкости прибавилось!»
Накануне Куропавин вернулся из Алма-Аты с республиканского кустового совещания секретарей. В городе — «отце яблок» — уже разгуливалась весна: буйно, бело-розово дымились отроги гор — цвели сады, и солнце прожигало арочные сплетения крон ореховых деревьев над проезжими частями улиц — ажурно-четкие и бесконечные кружева лежали на асфальте, на булыжных мостовых; медовые, яблочно-абрикосовые ароматы мешались с горьковато-шафранным духом миндаля, грецких орехов, разомлелых в теплой весенней купели; пчелиное жужжание, басовитое гуденье шмелей вплеталось в непритязательную, но успокаивающую мелодию говорливых арыков, бежавших по улицам города невесть куда. И Куропавину, кому случалось быть здесь не раз, любившему этот своеобразный и неповторимый город, в какие-то секунды забывчивости — хотя и удалось выкроить всего не больше часа, пройтись пешком в здание ЦК — чудилось: так неимоверно далеки отсюда фронт, война, и однако на заборах и стенах — призывные плакаты, суровые военные лозунги на воротах заводов, молчаливые очереди у хлебных лавок, продмагов, заметная людская разношерстица, повышенная плотность жителей — ничего не поделаешь, и этот город принял свою долю эвакуированных.